Пятница, 19.04.2024, 04:42 





Главная » Статьи » Спрятанная война (избранное). Артем Боровик

IX
 


IX

– Всего вам! – сказал я и крепко пожал руку Ан…енко.

– Да мы расстаемся ненадолго, – он спрятал в усах улыбку, – еще на Саланге повидаемся.

Механик-водитель утопил акселератор, и наш БТР с ревом попер в гору. Часов через пять, если не помешают заторы, мы планировали оказаться на Саланге.

Броня уверенно карабкалась по льду все выше и выше.

Облака, еще два часа назад казавшиеся недосягаемыми, теперь безмятежно лежали слева и справа от нас. Январский свет солнца едва пробивался сквозь них. Снег теперь был везде – лежал на дороге, кружился в воздухе, засыпал скалы, пролезал за шиворот, старательно залеплял триплексы машин, бесконечной извилистой линией тянувшихся к перевалу. Миллионы снежных тонн молчаливо лежали на горных кручах, грозя лавинами и обвалами уходящей на север армии.

Солдаты ехали, облепив сверху своими телами боевые машины и бронетранспортеры, забитые изнутри разной всячиной. Они кутались в одеяла, защищались от ветра матрацами, по самый нос натягивали бежевые шерстяные шапочки. Из-за сорокапроцентной нехватки кислорода люди вовсю работали легкими, но надышаться не могли. Грузовые машины ревели вовсю двигателями, однако с каждой новой сотней метров подъема скорость безнадежно падала. Зажигалки и спички не хотели гореть, и приходилось изводить по полкоробка на одну сигарету. От четырехкилометровой высоты слегка кружилась голова, ноги были ватными.

Слева и справа от дорожного серпантина проплывали сторожевые заставы. Многие из них были обнесены рядами колючей проволоки с вплетенными в них порожними консервными банками. Когда налетал ветер, банки недовольно позвякивали. А эхо разносило этот консервный перезвон далеко окрест.

Время от времени мы тормозили у очередной заставы, нам давали перекусить и выпить водки. Она горячила кровь, поднимала настроение и глушила чувство опасности, без которого ехать по тем местам было легче: казалось, ты сбрасывал с плеч целую тонну груза. На иных заставах предлагали посмотреть видеофильм с Брюсом Ли или Сильвестром Сталлоне в главной роли. Начало боевика ты видел на одной заставе, продолжение – на второй, а концовку – на следующей.

Порой мелькали тощие голые деревца, торчавшие из каменистой земли, точно костлявые руки мертвецов с растопыренными заледеневшими пальцами. Высоко в горах едва виднелись сквозь пургу выносные посты, затерявшиеся в снегах и одиночестве. Странные названия были у них: «Ласточкино гнездо», «Марс», «Луна», «Жемчуг» или «Мечта».

Чем романтичнее название, тем удаленней и выше пост.

Солнце незаметно превратилось в Луну. Она белела круглой пробоиной на черном щите неба. Надо было искать место для ночлега.

– Видите вон там огоньки? – крикнул мне механик-водитель.

Глянув в триплекс, я кивнул.

– Это пятьдесят третья застава. Там можно заночевать. А я двину дальше – к туннелю. – Он надавил на педаль, и машина пошла бойчее.

Минут через пять мы распрощались, и я, спрыгнув с бронетранспортера, пошел по узкой тропинке в сторону едва мерцавших огней.

Застава утопала среди снегов в седловине между горами, невидимые пики их растворялись в темноте. Гул КамАЗов, тянувшихся на север, сник, и я почувствовал, как на землю плавно опускается тишина. В небе неподвижно висели осветительные бомбы, издали напоминавшие светлячков.

Застава была по-военному чумаза и грязна, и, когда я открыл скрипучую дверь, на меня пахнуло сладковатой сыростью. В углу темного коридора трещала рация. Близ нее на табурете сидел дневальный. Он грел черные от копоти ладони над консервной банкой горящей солярки. Тени и блики света гонялись друг за другом по стенам коридора.

– Вам кого? – спросил дневальный, подняв на меня воспаленные глаза.

– Кого-нибудь из офицеров, – ответил я.

– Комбат Ушаков вон там, за дверью, – дневальный пошевелил над огнем промерзшими пальцами.

В этот момент распахнулась дверь, и я увидел человека средних лет – рычагастого, тощего, с измученным лицом.

От всей его громадной, чуть сутулой фигуры, от впалых щек, ранних морщин, от глаз с желтоватыми белками веяло многомесячной хронической усталостью.

– У-у-у-ушаков, – заикаясь, сказал он.

Я назвался и сказал, что ищу место для ночлега.

– Милости п-п-прошу. – Он слегка посторонился и дал мне пройти в комнату.

– Так вы тот самый знаменитый Ушаков? – спросил я, усаживаясь на скрипучую койку.

– Знаменитый-незнаменитый, н-но Ушаков, – ответил он и присел на противоположную койку. – А вы тот самый журналист, который опозорил десантников?

– В каком смысле? – не понял я.

– В п-прямом. – Он подбросил несколько лучинок в «буржуйку», шипевшую рядом. – Ведь это вы описали засадные действия, в которых участвовали джелалабадские десантники, обутые не в горные ботинки, как полагается, а в кроссовки.

Я сразу же вспомнил разгневанное письмо одного майора из Рухи, полученное мною год назад в Москве. Когда я вскрыл конверт, оттуда пахнуло гарью, порохом, войной.

– Ваше письмо было самым злым из всей почты, которую я получил после публикации повести про Афганистан. Тогда вы были еще майором. Поздравляю с очередной звездочкой. Честно говоря, я не очень понял вашу критику. Ведь кроссовки, пакистанские спальники, «духовские» фляги – все это было правдой.

– Я вам вот что скажу. – Ушаков ударил ладонью по табурету. – У нормального командира солдаты одеты по Уставу, а вы показали банду расхлебаев, нацепивших на себя все трофейное барахло. Ведь это же стыд и с-срам!

– Конечно, стыд и срам, – ответил я.

– Но вы этим срамом в-в-восторгались! – Ушаков разволновался и никак не мог прикурить сигарету.

– Вам померещилось, – сказал я и подумал: «Ну и влип же я. Теперь придется всю ночь выслушивать нравоучения».

Ушаков взял со стола гребень, расчесал рыжие усы, а затем по-гусарски подкрутил их кончики. Эта процедура чуть успокоила его.

– В армии и так полно разного дерьма. – Он выпустил изо рта струйку дыма. – И н-нечего его пропагандировать… Ладно, не берите в голову. Это я так. Кто старое п-помянет…

Он глубоко затянулся, а когда выдохнул, я не увидел дыма.

– Есть хотите? П-проголодались небось с дороги. Сейчас сварганим что-нибудь. – Он встал, хрустнул суставами затекших ног и скрылся за дверью.

…Батальон Ушакова прибыл из Рухи на Саланг в сентябре 88-го. Он входил в состав полка, который потом стал известен как «рухинский». Полк был одним из самых боевых в Афганистане. На его долю выпало немало тяжелейших сражений и еще больше обстрелов. Передислокация на Саланг, где в последние месяцы было относительно спокойно, казалась мотострелкам лирическим отступлением после Рухи.

Местечко это имело славу самой гиблой и опасной точки в стране. Даже полет туда и обратно воспринимался иными штабистами как геройство. Ушаков вместе с однополчанами провоевал там два года.

Прибыв на южные подступы к перевалу, батальон занял пять застав вдоль дороги Кабул – Саланг и выставил три выносных поста в горах. Сам Ушаков расположился на пятьдесят третьей, где стояла минометная батарея двадцатичетырехлетнего старшего лейтенанта Юры Климова.

Так что с сентября 88-го оба комбата жили вместе. Ушаковскому батальону была определена зона ответственности в двадцать километров – вплоть до 42-й заставы, которую занимали десантники-востротинцы.

– Я и сам люто есть х-хочу, – сказал выросший в дверном проеме Ушаков. В его правой руке шипела сковородка, брызгаясь во все стороны обжигающим свиным жиром. – Харчи под завязку войны у нас маленько оскудели. Потребляем остатки запасов: т-тушенка, консервированная картошка, репчатый лук, рис да сгущенка. Но главное, – солдат сыт и обут. Недавно «духи» подарили б-барана. Наш повар-узбек мастерски разделал его. Так что иногда мы и попировать горазды, Накладывайте себе побольше. Это ужин. Сегодня нам больше ничего не светит.

Ушаков прикрыл глаза, вдохнул сизый пар, поднимавшийся от сковороды, улыбнулся и отвалил мне в миску царскую порцию.

Я внимательно посмотрел на него. Чем-то он походил на страну, в которой родился: огромный, доверчивый, не помнящий обид, веселый и грустный одновременно. Хорошие у него были глаза: он как бы хмуро сиял ими. Порой невидимая волна пробегала по его лицу, и оно становилось печальным, но все-таки чаще светилось неясной улыбкой. Голос был глуховат, насквозь прокурен. Красно-коричневая кожа обтягивала скуластое лицо. И хотя шел ему лишь тридцать седьмой год, сквозь поредевшие светлые волосы просвечивали по бокам высокого, с сильными надбровьями лба бледные залысины. Всем своим обликом Ушаков напоминал усатых русских солдат на полотнах, посвященных баталиям 1812 года.

Когда я разговаривал с ним, мне казалось, что он родился, уже зная то, чему сам я выучился гораздо позже по книгам. И хотя с самого начала он дал мне понять, что журналистов не очень-то любит, все равно я разглядел, вернее, почувствовал в нем сквозь эту неприязнь редкую на войне доброту человека к незнакомому человеку.

– Б-беден тот, – сказал Ушаков, бросив в кружку пару кусков сахара, – кто видит снег только белым, море – синим, а траву – зеленой. Весь смысл жизни в сочетании и смешении цветов. И журналист это тоже должен понимать. Иначе про эту в-войну писать нельзя. Иначе – фальшь и ложь… Сколько мне приходилось читать о сражениях, которых и в помине не было, а о реальных битвах – молчок. Сколько трусов мы провозгласили героями, а и впрямь храбро воевавших людей газеты игнорировали. «Чижик» ходит весь в орденах, а солдат…

Ушаков махнул рукой, и через мгновение язык пламени в печке метнулся в сторону.

– Вот случай был. – Комбат поставил вытертую хлебом сковородку на пол. – На заставе. Пошел один боец в кусты по ну-нужде. В этот миг ударила безоткатка, и заставу накрыло. Все погибли. Но тот, в кустах, выжил. Случай был подан позже наверх так, будто парень один отстреливался в окружении и победил.

– И что же? – спросил я.

– Героем сделали. Другой эпизод. Ротный вез на БТРе проверяющего из Союза. Подъехали к пе-персиковой роще. Проверяющий сказал: «Эх, вот бы персиков набрать домой!» Ротный оказался смышленым: остановил машину, спрыгнул, но неудачно – на мину. Оторвало обе ноги. Проверяющий, чувствуя свою вину, сделал все, чтобы ротного представили к Герою… Ты не думай, я не з-завидую, боже меня упаси. Я п-просто хочу сказать, что Герой Советского Союза – это святое. Понял меня?

Я кивнул.

За окном рычал дизельный движок, качая на заставу электричество. Где-то в горах ухнула гаубица Д-30: оконное стекло всосало в комнату, потом опять отпустило. Над крышей пронеслась мина, завывая как певица в периферийной опере.

– Знаешь, как в Союзе определять: кто действительно воевал т-тут, а кто по штабам прятался? – вдруг спросил Ушаков.

Он снял с печи чайник, плеснул кипяток в кружки и сам же ответил на поставленный вопрос:

– Кто девкам заливает м-мозги про свои подвиги по самую ватерлинию, тот и свиста пули не слыхал. Настоящий ветеран будет помалкивать о войне. Эй, дневальный, поди сюда!

Через несколько секунд открылась дверь, и на пороге появился солдат в замызганном бушлате. К парню прочно приклеилась кличка «Челентано». Иначе никто на заставе его не звал.

– Солдат, – Ушаков протянул ему чайник, – принеси-ка нам еще воды.

Челентано исчез, не сказав ни единого слова: он был узбеком и по-русски говорил хуже афганца.

– В одной из моих рот, – Ушаков улыбнулся, – узбеки решили сколотить свою мафию и начали терроризировать русское меньшинство. Ну, я был вынужден продемонстрировать им ответный русский террор. Я этих дел не люблю.

За окном раздалась глухая очередь из АК.

– Какой-нибудь часовой, – прокомментировал Ушаков, – разрядил магазин в собственную тень. Ничего, бы-бывает. Воевать осталось четыре недели: н-нервы н-не выдерживают.

– А я думал, тревога.

– Н-нет, – опять ухмыльнулся комбат.

Он поглядел на часы. Почесал затылок и предложил:

– Уже ча-час ночи. Может, соснем чуток? Возражений нет?

Я отрицательно покачал головой.

– Добро. Значит, спать, – сказал он и кряхтя повалился на койку. – Я не раздеваюсь: за ночь двадцать р-раз успеют поднять. Замаешься натягивать форму. Тебе тоже не советую.

Я сбросил горные ботинки и вытянулся на своей койке.

Она что-то промурлыкала подо мной.

– Ты н-не обращай внимания, – предупредил комбат, – если я во сне буду материться. М-можешь меня разбудить, когда начну крыть всех и вся десятиэтажным…

Я улыбнулся в ответ и выключил свет.

Громыхая сапогами, в комнату вошел дневальный и поставил на печь чайник. Мокрое его днище умиротворенно зашипело.

– Не забудь, – Ушаков отодрал от подушки голову и поглядел на солдата, – подбросить через час углей в огонь. Не то мы корреспондента за-заморозим. Давай, ступай к себе.

Ушаков опять уронил голову на подушку. Минут через пять я услышал спокойное дыхание комбата. Охристый огонь едва освещал его лицо, и было заметно, что он дремлет с полузакрытыми, заведенными вверх глазами. Из-под век поблескивала нездоровая желтизна белков. На разгладившемся лбу лежала мокрая от пота прядь волос.


X

Ушаков получил подполковника совсем недавно, хотя документы послали досрочно – еще два года назад. Дело было в Рухе: один из его новеньких лейтенантов самовольно поехал менять БМП на блоке и подорвался на мине, потому что по неопытности решил обойтись без саперов. После этого Ушакову завернули представление и на орден, и на звание.

Звонки полевого телефона вернули меня из прошлого в настоящее. Прежде чем я успел разомкнуть отяжелевшие за день веки, Ушаков уже кричал в трубку своим глухим басом:

– Алло, «Перевал»! Алло, «Перевал»! Как слышишь?.. «Перевал», дай мне «Курьера»!.. Да!.. Н-на т-трассе никаких происшествий! Все идет нормально!

Через мгновение он устало бросил трубку на рычаг и прошептал:

– Вот так целую ночь…

– Но ведь все равно легче, чем в Рухе?

– В каком-то смысле, конечно, легче. Правда, тут не знаешь, чего ждать. Боюсь, в последние дни здесь, на Саланге, фирменная вешалка начнется. Наверняка «духи» будут бить нам в хвост… Вся охота спа-пать пропала… В Рухе они обстреливали нас почти каждый день. Начальники летать к нам боялись. А когда все-таки наведывались, ничем хорошим это не кончалось. Уезжали обратно з-злющими-презлющими. Во-первых, потому, что машин мы им не давали: каждая была задействована. Водки и бакшиш тоже не давали. Ведь непосредственного контакта с дуканщиками у нас не было, кроме того, мы установили сухой закон. Вот из-за этого начальство уезжало недовольным, и полк был на плохом счету. А наш командир, человек п-порядочный, честный, на партсобраниях постоять за себя не умел. Или не х-хотел. Я ему всегда шептал на ухо: «Давай, к-командир, на амбразуру!» А он вечно сидит, отмалчивается. Так что приходилось мне лаяться с начальниками.

– Не боялись? – скорее подумал, чем спросил я.

– А чего мне их бояться? – угадал мой вопрос комбат. – Я считаю: нормальному, здоровому человеку вообще нечего бояться. Вот уволят меня из армии – пойду уголь добывать. И заработаю, кстати, больше. Мои руки везде пригодятся… П-предки наши, не имея ничего, вона какую одну шестую оседлали. Мне друзья говорят: «Не сносить тебе, Ушаков, г-головы!» А я отвечаю: «М-меньше взвода не дадут, дальше Кушки не пошлют».

– Но ведь послали?

– Да, послали, – тихо засмеялся Ушаков. – Ну, т-так дальше Афгана не пошлют… Настоящий армейский трудяга всегда в тени, а по-подонок, умеющий звонко щелкнуть каблуками, генерала в задницу поцеловать, а потом облизнуться, – этот бойко скачет вверх. Ста-тарая история…

Ушаков подошел к «буржуйке», бросил в ее огненную пасть несколько углей и щепок. Сырое дерево уютно зашипело, и в комнате стало светлей. Ушаков выпрямился на длинных тощих ногах и, морщиня блестевший лоб, направился в свой угол…

– Чуть южнее, – сказал он, – служит комбат А. Ни одной зарплаты не получил: все переводит в Союз на счет "Б". Но тут отоварился капитально. К-как? Да очень п-просто. Списывал имущество как боевые потери, а сам продавал его Басиру. Печально все это. С-солдат видит такое и тут же пример берет. А начнешь со всем этим воевать, скажут: сумасшедший – в психушку его! Я там уже насиделся. Больше н-нет охоты.

…Первый раз подполковник Ушаков угодил в армейскую психиатрическую клинику в апреле 71-го (18 суток), когда учился в киевском ВОКУ, второй раз – в мае 83-го (10 суток), когда служил на Кубе. Третий раз – в ноябре – декабре 85-го года (47 суток) в Калининграде. В Киеве Ушаков повздорил с преподавательницей, в двух других случаях – с начальством.

– На Кубе, – усмехнулся себе в усы Ушаков, – им не понравилась моя фраза о том, что армия должна заниматься не показухой, а делом. Я всегда считал: если в части порядок, а солдат готов отдать жизнь за Родину, значит, командир с-свое дело знает. И нечего его отвлекать идиотскими проверками. Конечно, я тогда вспылил… Ясное дело, ок-казался в дурдоме. Начали врачи выяснять мое умственное развитие: не может же нормальный человек брякнуть такое начальству! Сказали, чтобы з-зполнил анкету. Умора, честное слово, что в ней было. Один вопрос дурней другого: например, чем отличается столичный город от периферийного? Чем отличается лошадь от трактора? Самолет – от птицы?.. Как нормальному ч-человеку ответить на них? Скажешь, лошадь ржет, а трактор урчит; птичка машет крылышками, а самолет нет, – назовут дуриком.

Оконце начало медленно светлеть, словно экран древнего телевизора после нажатия кнопки. Потом на стекле про ступил легкий румянец: солнце лениво начинало свое многомиллиардное по счету восхождение на небосклон.

Левая щека комбата, обращенная к окну, тоже порозовела, а правая половина лица, отсеченная крупным приподнятым носом, была черной, как невидимая сторона Луны.

– Или, – продолжал Ушаков, – все эти вопросы типа: «Если бы у меня была нормальная половая жизнь, то…?» Я сказал комиссии: «Как мне отвечать на него, если я себя ущемленным в половом плане не чувствую и от бабы меня за уши не оторвешь?!»

– И что же врачи? – не удержался я.

– А что они? Рассмеялись и отпустили… Понимаешь, психушка – отличный способ для начальства избавиться от ЧП в части.

Комбат раскрыл уже распечатанную пачку сигарет. Все они были аккуратно уложены фильтрами вниз – попытка солдата перехитрить афганскую инфекцию: в рот берешь кончик, не тронутый грязными пальцами.

– Курнем? – предложил он, подняв на меня прижмуренные в усталой улыбке глаза. Куцые, выжженные солнцем ресницы вокруг них едва приметно подрагивали.

Дверь скрипнула, чуть приоткрылась. В образовавшейся черной щели я увидел аккуратно подстриженную голову с картечинами маленьких глаз.

– Товарищ подполковник, разрешите войти?

Ушаков бросил в сторону говорившего грузный взгляд, сказал:

– Заходи, С-славк.

Это был старший лейтенант Адлюков – небольшого росточка, совсем еще мальчик. Черные волосы, слегка курчавившиеся на висках, подчеркивали бледность его девичьего лица.

– Наливай себе чай, кури, отдыхай, – глухо пробурчал Ушаков.

Адлюков только что, в пять утра, спустился с секрета «Роза». «Роза» не вышла на связь в условленное время, и Славке пришлось ночью карабкаться в горы. Предварительно он дал три одиночных выстрела из АК, ожидая в ответ два одиночных, но их не последовало. Больше часа он с сапером шел вверх по глубокому снегу лишь для того, чтобы выяснить: на высокогорном посту сели аккумуляторы.

Он пристроился рядом со мной и начал снимать резиновые чулки от ОЗК. Из них посыпались на дощатый пол слежавшиеся комья снега. Потом он налил в кружку горячего чаю, обнял ее ладонями и долго смотрел в остывавшую черную воду.

Адлюков потерял родителей еще в раннем детстве. Его приютила тетка, но Славка, когда подрос, вдруг почему-то закомплексовал и, не желая быть обузой-нахлебником, после восьмого класса подался в суворовское училище. Затем учился в Тбилисском артиллерийском и, наконец, оказался в Афганистане.

– Так что психушка, – Ушаков вернулся спустя десять минут к тому, на чем мы остановились, – это зачастую палочка-выручалочка для командира. К примеру, ударил солдат офицера. Его надо судить – это ведь ЧП. Но если в полку ЧП и есть осужденный, то командиру не перепрыгнуть на следующую должность. Следовательно, происшествие оформляют как сдвиг по фазе – и все. А рассуждают так: разве может нормальный солдат ударить офицера?! Нет, не может, значит, псих.

За время службы в армии Ушакову трижды предлагали поступать в Академию имени Фрунзе. Но он отбрыкивался как мог.

– Первый раз, дай Бог памяти, – он внимательно посмотрел на косой потолок, сложенный из пробитых труб, словно там была написана история его жизни, – агитировали поступать в 81 м. Я тогда был назначен начальником штаба батальона. Конечно, почетно походить на старости лет в штанах с лампасами: умрешь – на лафете тебя прокатят, отсалютуют… Но, понимаешь, у меня прикрытия сверху нет, а без него задолбит начальство и хватит инфаркт в пятьдесят лет. Так что в-выше батальона я п-прыгать не желаю. Чтобы идти дальше в гору, надо быть либо циником и не принимать ничего близко к сердцу, либо блатным. А я ни тот и ни другой.

Уже совсем рассвело. Комбат, глянув в окно, улыбнулся:

– Кончились белые ночи, начались черные дни. Кто всех главней, тот себя не жалей!

Он бросил на колени вафельное полотенце, обмакнул кисточку в кипяток и принялся взбивать пену на щеках, мурлыкая какую-то песенку. Наблюдая за ним, я подумал; «Вот они – два полюса нашей армии: Ан…енко и Ушаков. Первый – бравый, уверенный в собственной правоте, олицетворение мощи вооруженных сил. Второй – сутулый заика, болезненный, с серебряными зубами, сомневающийся в себе и во всем, прежде времени состарившийся комбат».

Ушаков шумно соскребал щетину и пену со впалых щек.

Перехватив мой пристальный взгляд, сказал:

– Изучаешь? Изучай… – Хлопья пены слетали с его губ. – Я – из поморов. А поморы никогда крепостными не были.

В комнату вошел батальонный фельдшер, человек лет сорока с худым лицом, острым носом и водянистыми точками глаз.

– И ты присаживайся, Петро! – Ушаков указал безопаской на свою койку. Мельком обшарив его глазами, комбат спросил:

– Ты че т-так приоделся, военизированный доктор? Ты че бутсы с шипами натянул? А автомат к чему?

– Шипы – чтобы не скользить, а автомат – чтобы было чем отстреливаться, – чуть обиделся фельдшер.

– Ну, т-ты, Петро, юморист: ты ж только и ходишь, что между каптеркой да столовой, – где тебе скользить?! И автомат брось, не с-смеши людей: коли начнется, мы тебя прикроем… А если серьезно, сок-колики мои, то берегите себя, лишний раз не высовывайтесь. Осталось совсем ничего, и обидно б-будет, если вдруг что случится в последний день… Вот пересечем границу, оставлю я в расположении двух прапорщиков, что у меня на пьянке попались, а все остальные рванут в лучший термезский кабак: будем праздновать не победу, не поражение, а выход… Странная была война: входили, когда цвел застой, а выходим в эпоху бешенства правды-матки.

Ушаков начисто вытер полотенцем посвежевшее после бритья лицо. Прислушавшись к громким шагам в коридоре за дверью, сказал:

– Полковник Якубовский приехал. Только он так громыхает. Братцы, в-встрепенулись!

Якубовский вошел в комнату, и сразу же в ней стало тесней. Был он велик ростом, розовощек. Казалось, вместе с ним на заставу влетела вьюга.

– Ух, холодно там! – улыбаясь, зашумел Якубовский.

Повернувшись к Адлюкову, сказал:

– Эй, воробушек, организуй-ка мне чаю.

Славка, вытянувшийся у моей койки, с дрожью в голосе отчеканил:

– Товарищ полковник, я не воробушек. Я – человек!

Ушаков спрятал смеющиеся глаза.

Якубовский громко захохотал, потрепал Адлюкова по голове:

– Ладно, брат, не обижайся. Просто я продрог, пока ехал к вам с Саланга. А ты ершист!

Быстро-быстро застучав по доскам пола сапожками, Адлюков пошел на кухню.

Якубовский расспросил Ушакова об обстановке на трассе, потер бурое лицо руками и, не дождавшись чаю, ушел.

Через пару минут глухо взревел двигатель его БТРа.

– Ураган, а не мужик! – Ушаков восторженно кивнул на дверь, за которой скрылся Якубовский. – Если пересечем границу, я бы, будь моя воля, дал солдатам по полкружке водки, взводным – по кружке, ротным – по две, а комбатам – по три. Эх, бабий ты смех!

Адлюков толкнул бедром дверь, вошел, держа в руках чайник и дрова.

– Дневальный! – крикнул комбат, сложив руки раструбом у рта. – Дневальный!

Не получив ответа, он накинул на плечи бушлат и выбежал в коридор.

– Ты не очень-то, – обратился ко мне Адлюков, – верь Ушакову про водку. Комбат – заядлый трезвенник. Прибыл на нашу заставу и личным приказом установил «сухой закон». Помню, еще сказал: «Будем теперь воевать без водки и без женщин…»

– Вот именно – без женщин! – подхватил последние слова Адлюкова вихрем ворвавшийся в комнату комбат. – Это относилось не только к женатым, но и к холостякам.

– А к холостякам-то почему? – не понял я.

– Потому, – огрызнулся Ушаков, – что здесь порядочных женщин нет. Семейным же запретил, исходя из элементарной логики: если тебя жена там ждет, почему же ты ее не ждешь?!

– Словом, – улыбнулся Адлюков, – отношения между батареей и батальоном, тогда, в сентябре, напряглись.

Кто-то даже осмелился сказать товарищу подполковнику:

«Вы не лезьте в чужой монастырь со своим уставом. Люди жили себе – дайте же им дожить нормально до 15 февраля».

– Я тогда ответил, – Ушаков стряхнул с бровей снежинки, – будут так жить – не доживут!

Когда батальон Ушакова стоял в Рухе, командир полка предложил однажды всем офицерам сброситься по десять чеков на подарки женщинам к 8 Марта. Комбат отказался наотрез. «Тебе чеков жалко?» – спросил командир полка.

«Нет, – ответил Ушаков, – просто я не вижу тут ни одной женщины здесь..!» Он достал из кармана десятичековую бумажку и разорвал ее на мелкие кусочки. Командир полка развел руками: «Аполитично ты, комбат, рассуждаешь…»

Появившись в Рухе, Ушаков сказал полковым дамам:

– До меня солдат и офицеров доили, а я не дам!

Судя по всему, Ушаков не очень-то любил женское племя. И были на то у него свои причины.

Еще в Союзе, вернувшись однажды с полигона, застал не свои ноги в своей постели рядом с женой. Ушаков, не долго думая, вытащил пистолет из кобуры и заставил того шустрого малого – владельца ног – сесть нагишом за стол и писать объяснительную записку, которую заверил печатью начальник политотдела, вызванный на место преступления. Состоялся суд. Женщина-судья предложила Ушакову не торопиться с голословными обвинениями. «Это, – сказала она, – скорее всего навет». Вот тогда Ушаков положил на стол объяснительную записку с полковой печатью. Давая развод, судья заявила, что многое видела за время своей карьеры, но только не это.

С тех пор Ушаков не женился. Не было ни желания, ни везения…

…Сколько раз читали мне люди, воевавшие в Афганистане, письма из родного дома. Читали как молитву. Как часто я видел письма от детей, начинавшиеся словами. «Дорогой дядя папочка!» Многие из них не помнили своих отцов, знали лишь, что те на войне.

Майор из Джелалабада рассказал мне как-то историю о том, как ездил летом 87-го в отпуск. Жена с дочкой встретили его в аэропорту. Взяв такси, помчали в город. Жена всю дорогу плакала, целовала его в белесые виски мокрыми холодными губами. Когда подъезжали к дому, дочь спросила:

– Папочка, а ты будешь мне дарить две шоколадки перед школой?

– Две много, но одну – обязательно! – улыбнулся он.

– Папочка, я хочу две, – попросила дочка. – Дядя Валера каждое утро, когда уходил от нас, дарил мне две шоколадки.

Майор закрыл глаза. Счастливый хмель из него, словно клином, вышибло. Он попросил шофера остановить машину. По крыше тяжело били капли дождя. Майор протянул водителю четвертной и попросил довезти жену и дочь до дому. Взял сумку и пошел прочь. С тех пор он их не видел…


XI

Часам к десяти утра ветер нагнал туч, небо помутнело, с новой силой поднялась метель.

Я вышел на дорогу и пошел в сторону пятидесятой заставы. Бронетранспортеры и боевые машины пехоты бесконечным пунктиром тянулись на север. Шли они медленно. Снежная поземка звонко била по броне. Солдаты от нечего делать курили сигарету за сигаретой, поднося их к синим губам мерзлыми, неподвижными пальцами. Пройдя метров пятьсот, я нагнал бодро шагавшего лейтенанта. Он опустил на лицо шерстяную шапочку с двумя самодельными дырками для глаз, поверх натянул брезентовый капюшон. Два конца обледеневшей веревки, схваченной под подбородком в узел, хлестали его по щекам. Шли мы долго, изредка перебрасываясь короткими фразами. Близилась пятидесятая застава. Там лавиной снесло с дороги БТР, и лейтенант хотел ускорить работу солдат, с раннего утра раскапывавших машину. В ней находились механик-водитель и секретарь комитета комсомола полка. Оба они отделались легкими ушибами, но с момента аварии прошло несколько часов, и ребята здорово намерзлись.

Ветер все крепчал, норовя столкнуть нас на обочину.

– Вот ведь метет, стерва! – ругнулся лейтенант в адрес вьюги. – И кто это вздумал выводить войска в феврале?! Сколько техники уже угробили…

Он сдвинул вязаную шапочку, показав широколобое лицо с глубоко всаженными черными глазами.

– Как Россия войну ведет, – лейтенант провел ладонью по заиндевевшим бровям и ресницам, – так зима лютая. Не пойму только, кому больше не везет – «духам» или нам. Им-то ведь тоже несладко приходится… Все тропы в горах позавалило снегом, связь между отрядами нарушена… Ты с ушаковской заставы?

– Да.

– А где же сам комбат?

– Поехал к чайхане. Часовой доложил ему, что три десантника трясут там дукан. Он помчал разбираться, прихватив командира роты Зауличного. Десантникам понравилась гонконговская парфюмерия и магнитофонные кассеты.

– Десантура свое дело знает! – улыбнулся лейтенант.

Пройдя еще метров семьсот, мы увидели человек пять солдат и одного капитана, демонтировавших самодельный памятник на обочине дороги. Год тому назад здесь погиб механик-водитель бронетранспортера, и однополчане поставили в память о нем железную пирамиду с пятиконечной звездой на вершине.

– Уж месяца три, как поступил приказ от Громова, – объяснил лейтенант, – вывозить всю советскую символику, снимать с дорог памятники павшим… Чтобы, когда армия уйдет, «духи» не издевались, не глумились над памятью.

Двое солдат лопатками и монтировкой долбили промерзлую, захрясшую от зимы и времени землю, тщась выковырять из нее проржавевшее железо. Рядом нервно урчал КамАЗ. Кузов его был забит чахлыми плакатами с радостными призывами и лозунгами.

Капитан, то и дело переступавший с ноги на ногу от холода, вытащил из кузова почерневший тесаный шест с приколоченным к нему фанерным щитом и, надломив его ударом сапога, бросил в вянувший костер. Пламя принялось прожорливо облизывать сухую древесину, с треском корежить многослойный фанерный лист, гласивший, что «…зм – наше знамя!»: кусок щита был отколот.

Я сел на корточки, вытянув руки к костру. Лейтенант уперся ногой в полыхавшее бревно: от толстой подошвы с шипением потянулись вверх струйки дыма.

– Ух, благодать какая, – промурлыкал он. – Я уж думал, пальцы на ногах отвалятся… В Союзе и то теплей.

– Давно вернулся? – Я прикурил от лучины.

– С неделю.

– Отпуск?

– Сопровождал «двухсотый груз».

– Куда?

– Под Ташкент.

– Домой успел съездить?

– Да. Дали четырнадцать суток. Но долго проторчал в Баграме: самолеты не садились из-за погоды. Потом добрались-таки до Кабула – перед самым Новым годом. В тамошнем морге холодильники, как на мясокомбинате. Сидели несколько дней подряд в обшарпанной комнатушке инфекционного госпиталя – рядом с моргом, где и встретили Новый год. Труп положили в цинк, запаяли. Цинк – в деревянный гроб, а гроб и фуражку – в транспортировочный ящик. В цинке оставили окошко: труп не был изуродован.

Лейтенант несколько минут помолчал, следя глазами за хаотичным танцем огня. Пододвинул левый сапог ближе к костру: правый был окутан прогорклым сырым дымком.

– Говорят, – медленно продолжил он, тасуя в голове недавнее прошлое, – как встретишь Новый год, таким он и будет. Я встретил в кабульском морге. Не успел вернуться сюда из Ташкента, получил похоронку из Союза – брата в драке убили…

Лейтенант отчаянно глянул навстречу ветру и тут же зажмурился от попавших в глаза колких снежинок.

– Я, – сказал он с деланным равнодушием в голосе, – на войне выжил, а он там не смог. Так-то.

– Ездил далеко от Ташкента?

– Нет. Прилетел, передал военкому дипломат солдата, свидетельство о смерти, справку о денежной компенсации, закрытый военный билет. Военком поехал сообщать родителям, прихватив с собой «Скорую»: У отца сердце шалило… Мать на похоронах выла. Отец рвал на себе остатки волос: «Как допустили?! Как допустили?!» На меня смотрел, словно я сына его убил. Родня обступила, что-то на своем быстро-быстро говорила… Я спросил военкома: что им надо? Спрашивают, ответил он, зачем черный груз привез? Он меня побыстрее в аэропорт отвез: бывали случаи, когда сопровождавших забрасывали камнями… Обстановка накаленная. Только что показали «Маленькую Веру» – народ побил окна в кинотеатре. А тут еще этот гроб…

Несколько афганцев с автоматами подошли к костру, стали выменивать у солдат таблетки стрептоцида на сигареты.

– Фирменные «духи», – лейтенант с улыбкой глянул на них.

– А есть риск, что эти самые «духи» вдруг откроют огонь?

– Да нет, – махнул он рукой, – по всей дороге идет массовое братание в виде торговли. Воевать ни у кого нет охоты…

Памятник все не давался. Один из солдат предложил подорвать его, но капитан категорически отказался. Он приказал водителю развернуть машину и ковырнуть железную пирамиду бампером.

Памятник сопротивлялся, словно под землей в него вцепился мертвыми руками убитый механик-водитель. Невнятную, но горькую тоску нагонял вид этой битвы пяти живых с одним мертвым.

Бампер прошел в нескольких сантиметрах над звездой.

– Ну, что ты тянешь?! – орал в мегафон капитан. – Наезжай! Цепляй его осью!

КамАЗ медленно наехал на пирамиду, металл отчаянно заскрежетал. Когда машина отошла, я опять увидел памятник: он чуть покосился, но не упал. Погнутая звезда валялась рядом.

– Давай еще! Ну? – кричал в мегафон капитан, стараясь переорать рев двигателя, «Давай еще! Ну?» – вторило ему эхо в горах.

Один из солдат разбежался и обеими ногами прыгнул на пирамиду.

Та выстояла, металлически охнув.

– Ну, это ни к чему, – сказал лейтенант. – Ногами не надо.

Капитан зло глянул в нашу сторону.

КамАЗ развернулся и зашел по-новой. Через минуту все было кончено: памятник лежал поверженный.

Мертвый солдат проиграл опять.

Лейтенант и я двинулись дальше. Оставалось еще тысячи две метров до того места, где утром сошла лавина и снесла бронетранспортер. Дорога была забита тылами баграмской дивизии. Машины стояли впритык друг к другу. Двигатели работали. Лед и асфальт под ногами мелко дрожали. Выхлопная гарь, мешаясь с пургой, клубилась над дорогой. Дышать было нечем. Лейтенант опустил на нос шерстяную вязанку. Я достал из бушлата грязный платок, сложил его вчетверо и прижал ко рту, используя как противогаз.

Прячась от удушливых выхлопов, мы всякий раз перебегали на ту сторону дороги, откуда дул ветер. Солнце из последних сил пробивалось сквозь небесную мглу, вьюгу и гарь, словно сознание человека, получившего сильную контузию.

– Вчера пропал без вести солдат! – крикнул лейтенант, когда мы приблизились к сползшей с гор лавине.

– Где?

– По ту сторону Саланга. Близ озера!

– «…близ озера!» – подтвердило эхо.

– Говорят, ушел вместе с собакой! – крикнул лейтенант.

Я мысленно попытался воссоздать образ пропавшего без вести, представить его судьбу.

Незаметно для себя опять перенесся в Нью-Йорк, в «Дом Свободы», на встречу с бывшими советскими военнопленными…


XII

– ...Хорошо. О'кей! – сказал Микола Мовчан и сбросил джинсовую куртку с плеч, узких, как женская вешалка, повесил ее на спинку стула, закурил длинную черную сигарету.

Капельки пота в его жидких светлых волосах блестками вспыхивали на свету.

– Ты хочешь знать историю моей жизни? Слушай же. Родился я в Лазорянке, возле Житомира. Маленькая такая деревушка, знаешь? Ничего, коли не слыхал – не в ней дело… Однако там прошло мое детство. В город первый раз поехал, когда мне стукнуло восемь лет. Школу не любил. Да и сейчас не люблю. Скука. Чаще всего вспоминаю деревню, дорогу, деревья, дом. Мой любимый каштан. Я на нем всегда прятался. Вот говорю с тобой и вижу дорогу из моей деревни в город. Вижу себя, идущего по ней в последний раз. На уроках я читал книги. В деревне нелегко было достать их, но моя тетка работала в школьной библиотеке. Помню, в книге «Спартак» не хватало половины страниц. Я понятия не имел, чем буду заниматься в жизни. Родился в шестьдесят третьем году. Активным пионером, тем более комсомольцем я никогда не был. Друзья детства? Сейчас, пожалуй, и не вспомню: с тех пор как я покинул дом и ушел в армию, прошло шесть лет. Шесть очень долгих лет. Очень долгих. В Ашхабаде, в части, сказали, что нас бросят в Афганистан. Я не испугался: верил прессе, красочно расписывавшей, как мы там НЕ воюем. Шел восемьдесят второй год. Но в ашхабадском военном госпитале случайно увидел раненых из Афганистана и понял, что там идет война. Что там даже стреляют. Родителям поначалу ничего не сказал, но потом все-таки написал. Помню, успокаивал их, что буду кушать арбузы и им присылать. Отец мне сказал: «Сын, служи и слушайся». Отец – тракторист. Мать – доярка. Но я не послушался.

На столике, за которым мы сидели, не было пепельницы.

Мовчан соорудил ее из пустой сигаретной пачки и стряхнул туда пепел. Тонкими указательными пальцами он потер скулы.

– ..Фамилия солдата Стариков, – уточнил лейтенант, вернув меня из Нью-Йорка на Саланг.

Несколько минут мы шли молча.

– А где служил этот Мовчан? – спросил лейтенант…

…Мовчан закурил сигарету, положил руки на стол, сплетя пальцы. Сказал:

– В Афгане я служил в Газни. Осень и зима восемьдесят второго. Зима и весна восемьдесят третьего. В начале лета я перешел… Я служил до ухода в мотострелковой части. В расположении была довольно спокойная жизнь. Но на операциях все обстояло иначе. О нашей армии ничего плохого сказать не могу. Но то, что происходило за пределами полка, было ужасно. Нигде мы не видели дружественных афганцев. Лишь одни враги. Даже афганская армия не была дружественной. Мы точно знали, что на всей территории провинции лишь одна деревня более или менее нормально относится к нашему присутствию. Когда пропагандисты выезжали агитировать, так сказать, за Советскую власть, то брали с собой роту и танки. Поговаривали, что в восемьдесят первом обстановка была лучше. Уж не знаю. Я служил сержантом. Но не в боевых подразделениях. Обычно полк высылал на войну один батальон и разведроту. Но меня в них не было. Я прослужил около шести месяцев и ушел. Я перебежал рано утром. На рассвете. Мне просто повезло. Мне все казалось, что я смотрю фильм про себя. Это ощущение усилилось, когда я оказался среди повстанцев. Странно, я не заметил злости в их глазах. Они видели, как я бежал, и помогли мне спрятаться, когда советский вертолет начал искать меня, обшаривать местность, кишлаки. Желание уйти появилось в конце службы. Вначале было чувство отчаяния и неуверенности в правоте нашего дела. Все вокруг враги. Помню страшную злость к повстанцам: ведь погибало много наших. Хотелось мстить. Потом – сомнения в целях и методах интерпомощи. Для себя я ничего не мог решить. Знал лишь, как отвечать на политзанятиях: что мы воюем с американской агрессией и паками. Я себя спрашивал: почему же мы заминировали все подходы к расположению полка? Почему целимся в каждого афганца из пулемета? Почему убиваем тех, кому пришли на помощь? Когда на мине подорвался крестьянин, никто не отвез его в санчасть. Все стояли и наслаждались видом его смерти. Офицер сказал: это враг – пусть помучается. Это уже мраки. Темно. Я не послушался отца. Ушел на рассвете. Это моя жизнь. Теперь – Америка. Другая жизнь. Фильм. Да, фильм… Утром, когда решил уйти, долго смотрел на поле. Было тихо. Очень. Я стоял и смотрел. Мышцы ног напряглись помимо моей воли. Я замер. Посмотрел в рассвет и побежал. Когда я оглянулся, полк был далеко позади. Через поле. Афганцы, работавшие на нем, помогли мне спрятаться. Я видел, как поднялись вертолеты. Они видели, как я бежал, и все поняли. Дня через два мы покинули кишлак и пошли в горы. Долго шли, пока не оказались в повстанческом отряде. Повстанцы смотрели на меня с любопытством, без злобы. В их руках были лишь древние буры – еще со времен британского нашествия. Другого оружия в восемьдесят третьем у них не было. Представляешь кремневые буры – против танков, вертолетов и самолетов. Это ведь правда. Оказалось, я попал в группу Саяфа. Они по-хорошему обращались со мной. Сначала я не понимал ни бум-бум. Позже появился человек, неплохо говорящей по-русски: он учился в Союзе, служил офицером, потом дезертировал из афганской армии…

– ..Саяф до сих пор воюет в Афганистане, – сказал задумчиво лейтенант, – нашему батальону не раз приходилось скрещивать с ним шпаги. Отчаянный вояка, ничего не скажешь…

…Мовчан погладил ладонью поверхность стола, взял еще одну сигарету, щелкнул электронной зажигалкой.

– Саяф, – Мовчан затянулся, – спросил меня, почему я ушел. Я сказал, что мне не нравится эта война, что я не хочу убивать афганцев. Саяф ответил, что его люди тоже не хотят воевать, но должны отстаивать независимость страны. Иначе борьба миллионов афганцев, живших раньше на этой земле, будет сведена на нет. Нельзя обессмысливать жизнь предков. Я жил в отряде год. Передвигался по стране вместе с повстанцами. Тогда-то я увидел и понял, что это такое – афганское сопротивление. Когда мы приходили в деревню, нас с радостью встречали все: и стар и млад. Дети тащили еду. Женщины – одежду. Мое отношение к войне сложилось и приняло форму убеждения именно в тот год. Я понял, что вся наша.., то есть советская пропаганда насчет войны в Афганистане – ложь от начала и до конца. Стал учить язык афганцев и постепенно неплохо освоил его. Я готов был сделать все, чтобы искупить свою вину перед ними, хотя не по своей воле пришел в их страну. Я приехал в Штаты в восемьдесят четвертом году, оказавшись одним из первых советских солдат здесь. Техническую сторону того, как я сюда попал, у меня нет желания обсуждать. Это может помешать другим военнопленным перебраться в Америку. Я оказался здесь из-за того, что меня изначально обманули, послав воевать в Афганистан. Я не хочу, чтобы когда-нибудь мир судил меня, как сейчас судит преступников второй мировой войны. Знаю, что в СССР сейчас начинают плохо говорить о ребятах, воевавших в Афгане… Заговорили, когда стало безопасно говорить и критиковать войну… Раньше надо было. Я пытался завязать переписку с родными, но потом они сообщили, что у них начались проблемы. Я перестал писать. Не хочу, чтобы они страдали из-за меня. Это не их вина. Они хотели, чтобы я служил и слушался. Но я не внял их совету. Это моя жизнь. И если она сломана, то не родители виноваты в этом.

Мовчан не смог сдержать дрожь в голосе. Он глубоко вдохнул прокуренный воздух…

…Лейтенант слушал меня, словно ребенок сказочника.

Глаза его были по-детски расширены…

– ...Когда я бежал из расположения, – опять заговорил Мовчан, – через поле, я бежал не в Америку. Я не собирался сюда. Даже не думал об этом. Я не бежал с Украины. Я бежал от войны. В США я приехал без особенной радости. Но у меня не было иного выхода. Я… Сейчас мне кажется, что дороги обратно у меня нет…




 

Категория: Спрятанная война (избранное). Артем Боровик |

Просмотров: 327
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:

"Сохраните только память о нас, и мы ничего не потеряем, уйдя из жизни…”







Поиск

Форма входа

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Copyright MyCorp © 2024 |