Четверг, 24.05.2018, 14:33 





Главная » Статьи » Слово о Мараварской роте. Неоконченная повесть (избранное). Ткаченко П.И.

Духовная застава II
 


...Их называли в школе: Ромео и Джульетта. Удивлялись, а может быть, и завидовали их любви. И только родные души тихо и незаметно ей радовались.

В комнате Тани – Сашин солдатский портрет. Тут все напоминает о нем: магнитофон с кассетами, подаренная им гитара... Она уволилась с работы, чтобы не слышать, как жалеют ее. Поступила в педагогическое училище – еще горше. Девчонки расспрашивают: «С кем встречаешься?» Что им ответишь... а в ушах, в душе слышен его голос, его письма, уже слившиеся в единый нескончаемый рассказ:

«Таня, я тебя очень и очень люблю. Ты скажешь, что я тебе уже говорил об этом. Нет, теперь, как никогда, серьезно. Я долго думал и понял, что наисильнейшая любовь – первая. С человеком может все случиться, но первая любовь остается на всю жизнь первою. Знай, что ты у меня единственная, самая милая и самая ласковая. Как плохо без тебя! Каждый прошедший день – шаг к нашей встрече. Ничего, скоро мы увидимся и никогда больше не расстанемся. А пока надо служить, как все ребята, а если доведется, то ехать и в Афганистан, для того, чтобы потом мы жили с тобою счастливо, не зная бед и горя.

Здрастуй маленька! (Нет, не могу удержаться, чтобы не привести его слова в том виде и на том языке, на котором он говорил, писал и думал. Такие слова не требуют перевода, ибо это слова любви, а они на всех языках понятны. И кто не поймет их на его родном языке, не поймет их и на своем собственном.) Сонце, тепло з усих усюд лине музика, всi щасливi, веселi. Киiв, мабуть, шумить, усi готуються до свята. На столах усе найсьлачнише. А морозиво – кожному розi. Ты ж знаiш, як я його люблю, а не iев уже пивроку.

Веснянi свята – моi найулюбленiши. Памьятаiш, як мы збиралися, йшли на салют, у парки на гойдалки, в лис, зривалися з урокiв... Тепер у мене це тiльки в пам’ятi.

Згадай усе найкраще, нехай так буде завжди: нехай сонце свiтитъ, птахи спивають, а наш час трохи пiзнiше (так учора сказав наш ротный), значит, розслаблятися не можно.

Тетянко, я тебя очень-очень люблю. Ты у меня наидобрейшая, милая и разумная. А если разумная, то внимательно прочитай дальше и попробуй меня понять.

Я написал рапорт на имя командира, одновременно со мною написало пятеро моих друзей, чтобы после распределения курсантов из учебки по воинским частям направили нас в Афганистан. Ты понимаешь, что только там мое место...

Милая, не пытайся меня отговаривать в письмах. Это твердое решение. Про это не говори никому.

Большая вероятность, что нас туда направят. И будет там не игра в войну. Думаю, что вернусь живым, ну а если придет домой письмо с черной каймой, можешь быть уверенной – погибну как и подобает десантнику.

Я понимаю тебя – ты хочешь, чтобы я вернулся живым и здоровым. А разве я этого не хочу?.. Разве я не люблю и разве не хочу любить тебя всю жизнь?.. Но прятаться за чьи-то спины подло. Пойми меня.

Целую тебя, Танюшка. Это уже восемьдесят седьмое письмо.

До скорой встречи.

У меня много товарищей. Но настоящих друзей только трое – хлопцы только с наряду, сейчас спят.

Почему так мало друзей? Сволоту в армии видно издалека, ибо живем в постоянных трудностях, где порой необходимо плечо друга и где липовые друзья разбегаются. Нас в роте называют святой троицей. И вообще, на гражданке труднее распознать, где настоящий друг, а где липовый».

У них были большие планы. Задумали Вакулюки большое строительство – дом на две семьи. Проект сделал отец, Сергей Лукич. Олег перевелся из Львова в Киев, ближе к родителям. Но планам не суждено было сбыться. Вся надежда теперь на племянника Максимку, когда подрастет.

Сослуживец Вакулюка Александр Яструб позже писал Тане, что он хотел приехать на могилу Саши, но не может показаться его родителям, поэтому и просил ее показать его могилу: «Понимаешь, я не могу идти к его родителям. Как я посмотрю им в глаза, каким я буду перед ними, что им скажу?..»

Я было попытался отыскать Таню, чтобы она рассказала о Саше. Но что она могла добавить к тому, что было уже в письмах к тому, что было в их жизни, что было, а, значит, не ушло, а осталось?.. И я не стал тревожить ее лишними напоминаниями. Ведь я ничего не мог поправить, чем-то облегчить ее душу, а мог лишь принести ей новую боль. Я просто буду верить, что есть на свете настоящая любовь, высокая и чистая, неуходящая и вечная...

Одиннадцатого апреля сержанту Станиславу Кульнису исполнилось девятнадцать лет. Командир роты поздравил его перед строем. И, как обыкновенно бывает, освободил его от каждодневных ротных хлопот. В этот день Станислав писал письма в родную деревню Кузьмичи Гродненской области – отцу и матери, Иосифу Устиновичу и Ядвиге Станиславовне, брату Марьяну и сестре Гале. Три письма, написанные в этот день, и будут его единственными и последними письмами оттуда. Сестре и брату он сообщил, где находится, но просил пока не говорить матери, как-нибудь улучит момент и сообщит сам. До мараварской трагедии оставалось десять дней...

Станислав Кульнис был командиром отделения управления роты. Во время боя находился рядом с ротным. Вместе с ним и пошел на выручку попавшим в засаду группам. Рассказывали, что он погиб, прикрывая командира роты.

В жизни каждого человека есть такие трогательные моменты детства, которые вспоминаются потом с теплотою всю жизнь. Были они и у Станислава. Мама его, Ядвига Станиславовна, все вспоминает, как она повела сына в первый класс. На первом уроке учительница попросила детей почитать стихи, или рассказать сказку, или вспомнить пословицы – кто что знает. Стась поднялся и спросил: «Лима Павловна, а можно я спою песню?» И запел звонко, на весь класс: «Не плачь, девчонка, пройдут дожди, солдат вернется, ты только жди». Мама потом долго смеялась, вспоминая, как ее семилетний сын смело запел такую песню.

Запомнился маме и другой случай. Где-то уже в восьмом классе Стась посадил в палисаднике ясень. Мать, делая прополку, нечаянно сбила мотыгой маленькое деревце. Когда он узнал об этом, то заплакал от досады. А уже когда он учился в техникуме, она заметила, что на том же месте рос ясень. Корни-то оказывается остались, и он дал новый побег. «Пусть растет, – подумала она тогда, если ему так хотелось». А теперь этот ясень подрос и каждый раз когда мать выходит во двор, он напоминает ей о сыне.

Ну что мне эти далекие Кузьмичи, в которых мне, может быть, не побывать и за всю жизнь? Но вот знаю теперь об этом ясене, растущем перед материнским окном, и тепло и тревожно от этого на душе...

Ну что, вроде, особенного в том, что в записной книжке Стася, как, пожалуй, у каждого десантника, была вписана и эта фраза: «Десантники не погибают, они улетают и не возвращаются». Написанная, может быть, еще с мальчишеской бравадой, теперь она вовсе не кажется таковой.

Пионервожатая Елена Ивановна Смоляниченко написала песню, посвященную матери, Ядвиге Станиславовне, воспитавшей пятерых детей.

Паходзiць мацi па садочку
просiць кажны вечар зноу:
«Ты хоць прыснiся мне, сыночку,
Калi з вайны ты не прыйшоу».

То ли от вечной человеческой искренности, сочувствия и сострадания, то ли от перезванивающей белорусской речи, словно цокает ранней ранью кузнец в своей сельской кузнице, никогда не виденные люди становятся родными, и вcе подробности их жизни дорогими и теперь уже необходимыми.

Первую группу, первый взвод называли в роте хохлами, вторую группу – белорусами. Ефрейтор Вася Федив был в первой группе. Гибель его поражала всех, кто слышал о бое в Мараварском ущелье. Когда душманы заняли ущелье и начали добивать раненых, издеваться над телами погибших, один душман подошел к Васе, видимо израненному. Перевернул его тело вверх лицом, наклонился над ним. И в это время он последним усилием воли, в резком броске перерезал ему горло. Говорили даже, что ножа у него не было, он успел выхватить его, висевшего на поясе у того мятежника...

Через четыре года я получу письма от его отца, Ивана Васильевича, в которых он расскажет о своей семье и о сыне: «Вырастили мы с женой Дарьей Степановной пятеро детей – сын Петро, дочки Мария, Светлана и Таня. Василь родился в 1965 году, с детства был трудолюбивым. Мечтал стать военным летчиком. Имел много друзей, с которыми, играя, часто собирались у могилы солдат Великой Отечественной войны. Играли в войну, делали деревянные автоматы и пистолеты. И, конечно, ни Василь, ни его друг Степан Гринишин, тоже погибший в Афганистане, не могли знать, что доведется им воевать на настоящей войне.

После окончания восьмилетней школы поступил Василь в профессионально-техническое училище учиться на электросварщика. Учился хорошо, присылали нам похвальные листы. А после окончания первого курса его сразу перевели на третий. После училища поехал в Москву поступать в военное училище, но не прошел по конкурсу. «После армии, – говорил нам, – буду поступать в военное училище снова».

Когда мы были у него во Львове, мать рассказала ему о гибели его друга Степана Гринишина. Он тяжело перенес эту весть и, как думается, помнил об этом, отправляясь туда же.

Прошло уже четыре с половиной года, как похоронили мы своего Василя. Ответственные люди из райкома и военком тогда обещали нам все. Установили памятник, но не прошло и месяца, как ударили морозы и плита потрескалась. Куда бы мы не обращались, везде говорили нам, что, мол скоро переделаем. Но уже четвертый год ничего не изменяется.

«Допомогу за втрату сына, – пишет Иван Васильевич, – я досi не одержую».

Когда обратился в военкомат, там решили, чтобы я лег в больницу, и мне дадут третью группу инвалидности, а вместе с ней и пособие. Полежал в больнице месяц и другой. Потом собрали комиссию и установили, что я здоров. Через месяц отправили в область. Там обещали все сделать. Пролежал еще три месяца, но обещания остались обещаниями.

Посоветовавшись с женой, мы решили не рвать больше своих сердец, так как правды все равно не добьешься, вместо пособия за утрату кормильца выдумали какую-то группу мне...»

Так и пишет Иван Васильевич, отец солдата: «Бiльше я нiкуди не хожу, нiчого не добиваюсь, бо зрозумiв, що всюди потрiбно матi знакомих, повну кишеню. А самi мы з жiнкою не можемо кiнцi з кiнцями звести, не то чесно заробинi грошi вiддавати отим горе-лiкарям, якi за грошi готовi з здоровоi людини зробити хвору, а з мудроi – дурну...»

Не знаю, как там теперь бедуют они в суверенной Украине...

Я-то думал, что ничего уже не сохранилось от тех дней, все прошло, все пропало невозвратно, не оставив никакого следа. Но стоило поворошить прошлое, как выплыли оттуда такие подробности, которые, казалось, никогда не удержатся временем. Фотографии солдат на асадабадском острове у подножия Басмач-горы, обезьянка Maшка – общая любимица – с солдатами. Ей потом устроили из дощечек будку, на которой написали «Пиво» и потешались ее умной мордочкой. Позже Машка погибнет при огневом обстреле...

И как мне теперь не дорожить собранным, как не хранить в сердце своем, если слышу голос Васи Кухарчука, писавшего матери: «Мамка, я попросив би вас собирати де-небудь в моiй тумбочцi всi моi листы. Не викидайте, добре?»

Он просил нас сохранить его письма, пишет мне его мама Вера Григорьевна, мать пятерых детей, мол, потом будет ему интересно перечитать, когда вернется. Мы сохранили его письма, только никогда ему уже их не перечитать...

И как мне теперь не поверить в то, что там остались лучшие, если какой семьи ни коснусь, каждая – многодетная, где воспитывались дети в труде и послушании, в любви к ближнему своему, в любви к родному дому, с тем человеческим теплом, которое только и наполняет жизнь смыслом и без которого она превращается в человеческую пустыню.

Сюда бы надобно более дотошного биографа, который бы ничего не упустил, собрал бы каждую подробность, каждую частность их жизни и, может быть, усмотрел бы за ней какую-то закономерность. Да только кому это нужно... Может быть, потому биографы такие и не отыскиваются, что люди утеряли вкус к подробностям жизни, доверяя лишь отвлеченным идеям. Утеряли интерес к тем подробностям, которые складываются в согласии с характером человека. Они пристрастились к однообразному комфорту, то есть стали примерять себя к единой обстановке, а не обстановку, обстоятельства жизни подлаживать под себя, под свой характер и душу.

Конечно, сюда надобно бы биографа более дотошного, менее рассеянного, чем я, который дорожил бы добытым, находил бы ему исконное место в хаосе и неразберихе жизни. Но где взять такого биографа?.. Да ведь и то сказать – что успели накопить, что стяжали мои герои в свои неполные двадцать лет?.. Может быть, они и не вкусили еще в полной мере жизни, еще и не разобрались в ней. И по немногим сохранившимся фактам их биографий мы можем теперь лишь догадываться, какими людьми они могли бы стать.

«Мама не может рассказать, написать о сыне, – пишет сестра Наиля Мустафина из Астрахани. – Сколько ни бралась за ручку, все заканчивалось слезами.

Рос он у нас крепким и развитым мальчиком. Особых хлопот маме не доставлял. Но однажды летом, играя во дворе, пропал. Мы обыскались его. А он свернулся и уснул под виноградником.

Очень любил технику. Неподалеку от нас была автомастерская. И он часто убегал туда смотреть, как работают автослесари. Учился хорошо. Особенно легко давалась ему математика. А вот с русским языком было хуже. Любил читать военную литературу, особенно о разведчиках. Если находил хорошую книгу, к утру мог ее и закончить.

Когда ему было пятнадцать лет, у нас умер отец. Наиль бережно и с любовью относился к матери.

Мама наша работает парикмахером. Часто болеет. Вот мы и хотели установить ей телефон. Мы ведь живем на другой стороне Волги, за мостом.

Обратились на телефонную станцию, но нам отказали – не положено. Бывший военком нашего Советского района, Лепко, человек чуткий и добрый. Он ходатайствовал перед начальником ATС Сергеевым, чтобы нам установили телефон. Пришел ответ, что будет установлен, но и до сих пор – тишина. Теперь у нас новый военком и, видимо, его мало что интересует.

Прошел день памяти, но никто не вспомнил о родных погибших. А бывший военком приезжал за родными, ехали все на могилы, приглашали в клуб. Хочется сказать ему спасибо, но он теперь служит в Волгограде.

Мы ничего не знаем о том, как погиб Наиль, не знали, что погиб он в этом ущелье. Письма, посланные ему, вернулись назад, перечеркнутые и с надписью: «В списках части не значится». Эта надпись нас очень обидела. Так написали, как будто письмо попало в другую часть, будто он там и не был...

До сих пор не верится, что его нет. Мертвым мы ведь его не видели. Писем оттуда прислать не успел. Ведь прослужил он там ровно сорок дней...»

«Володя был у меня старательным, – пишет мама Володи Попова Раиса Кузьминична из Комсомольска-на-Амуре. Его всегда хвалили. Товарищи уважали. Ведь был он общительным, увлекался боксом, хорошо пел.

Жили мы в квартире неблагоустроенной. Где и печь топить надо было, и воду носить. Он был в доме за старшего. К тому же у меня очень болела мама, его бабушка, лежачая была. Так Володя, придя из школы, первым делом накормит бабушку, а потом уже садился за уроки.

Когда он был в учебке в Уссурийске, я ездила к нему. Видела, как он принимал военную присягу, которой он остался верен на всю жизнь. Как тяжело и обидно. Проводила хорошего парня, а получила цинковый гроб.

Воспитывала детей я одна. Никто не знает, как мне было трудно. А как только подрос, сразу же взяли в армию, не спросивши, можно ли его отправлять туда. Не хочется жить на свете. Мне сорок семь лет, а я уже слепая стала от слез.

Мы не получили оттуда ни одного его письма. Последнее было из Чирчика. Я написала туда, но письмо мое вернулось с пометкой, что адресат выбыл в такую-то полевую почту. Я пошла к соседу-военнослужащему опросить, что бы это значило. Он и сказал мне, что это значит за границей. И для меня начались самые тяжелые и страшные дни жизни. Я ведь знала, что там идет война, а писем не было. Сережа, второй мой сын, успокаивал меня, что письма еще придут, что это ведь очень далеко. Но тридцатого апреля меня вызвали в горком комсомола. Я открыла дверь и увидела там военкома. И тут я поняла, что с Володей случилось что-то страшное.

Потом ко мне приехал Сережа Данилюк. Они служили вместе с Володей и в Приморье, и в Афганистане. Он мне и рассказал об этом бое, что это была хорошо продуманная засада. Приезжал ко мне из Владивостока Сережа Петухов. Мы ездили с ним к Володе на кладбище. И когда я заплакала, он сказал мне: «Тетя Рая, вы не плакать должны, а гордиться своим сыном. Володя был настоящим товарищем».

Очень мне помогли ребята из клуба школы номер четырнадцать Комсомольска-на-Амуре. Их клуб носит имя Володи. Спасибо им за все. Клубом руководит Татьяна Николаевна Михайлова. Большое ей спасибо за ее чуткое сердце. Они написали Туркину, но он так и не ответил. Тогда и начало все понемногу проясняться.

Я знаю, что Володю в этом мире может удержать только память».

Погиб Володя на чужом пшеничном поле. Раненный в голову упал он на уже пожелтевшие колосья. Такая вышла нежданная жатва.

– Я родила и воспитала десятерых детей, – пишет мама Абдурахмона Чутанова. – Самым младшим у меня был мой – Абдурахмон. Родился он 15 марта 1966 года в колхозе «Коммунизм», Кумсангирского района Таджикской ССР. У нас большая и дружная семья. Абдурахмон в семье у нас был самым младшим, последним. Мы его все очень любили. Он отличался чем-то от своих братьев и сестер. Его детство прошло в сельской местности. С детства он был всегда с мальчиками, бегал и играл вместе с ними. Ребятишки очень его любили и ни один день не могли без него. Он был организатором их игр.

С семи лет он пошел в первый класс. Этого дня Абдурахмон ждал с нетерпением. Первого сентября он проснулся очень рано и радостный, счастливый пошел вместе со старшей сестрой в школу. С детства он был очень любознательным. В школе среди своих сверстников был одним из лучших учеников. По словам учителей школы, Абдурахмон любил свою школу, своих учителей. Занимался хорошо, очень много читал, увлекался спортом.

С любовью и уважением относился к русскому языку. Очень любил читать стихи Пушкина, Лермонтова, Есенина. И, может быть, поэтому после окончания средней школы он поступил в Таджикский педагогический институт русского языка и литературы в Душанбе. Из этого института и забрали моего сына в армию.

Во время учебы в Душанбе он приезжал к нам каждую неделю или в две недели один раз. И каждый его приезд был праздником не только для нас, но и для всех наших соседей и близких. Дело в том, что студентов у нас в кишлаке было очень мало.

Когда он получил повестку из военкомата, то я об этом очень сожалела, так как хотелось, чтобы сын закончил институт. Но, напротив, Абдурахмон был рад и говорил: «Ничего мама, отслужу, потом закончу институт. Я же еще молодой мамочка, успею. Эти два года пролетят быстро».

Сначала он служил в городе Риге, может быть, он проходил там учебку, я точно не могу сказать. После он продолжал службу в Беларуси, потом приехал в Чирчик. Это уже на второй год службы. Потом он приехал в отпуск на семь дней. Это была наша последняя встреча.

Из Афганистана он написал нам два письма, одно отправил, а второе не успел; письмо осталось у него в кармане.

Он мечтал стать учителем. Любил жизнь, людей. Я горжусь своим сыном, он вечно со мной у меня в душе.

В настоящее время наша улица названа именем Абдурахмона, пионерская дружина средней школы № 14, где он учился, тоже носит его имя. Комсомольцы и пионеры этой школы во всем помогают нам. Они заменяют мне моего сына, хотя заменить и не могут...»

Помогают ли теперь, не знаю, если нет уже ни пионеров, ни комсомольцев, но есть новая война... Теперь из Таджикистана не так просто и письмо получить.

Валентина Филипповна Шаповалова из города Шахты пишет о себе и о своем сыне Юрии: «На день рождения Юры приезжали к нам ребята из Ростова: Олег Катунин и Арсен Королев, которые служили вместе с ним. Правда, в том бою они сами не были, а потому и рассказать ничего не смогли. Но вот по телевизору выступал Туркин, он один вышел из того боя. Да еще Бахмутов, о котором писали в статье «Я вас прикрою...». Это о Юре, о его группе. Но где теперь Бахмутов, ребята не знают. Сами писать боятся. Боятся нашей гласности... А мне бы узнать адреса того и другого, да встретиться с ними, узнать за моего сыночка...

И еще – погибли ребята 21 апреля, на задание ушли двадцатого. Но в документах почему-то двадцать третье апреля, а почему, я не знаю.

Живем, умираем живя, мы вот уже пять лет. Никому не нужны. Знали бы наши дети, за что они головы сложили и на кого нас оставили… Нам по пятьдесят лет, а мы уже старики…»

«Пишет сестра Васи Музыки Лариса Николаевна Кухарская. Только совсем недавно мы узнали, как погиб Вася. Но мама наша этого никогда уже не узнает. Она умерла через полтора года после потери сына. Я потеряла почти сразу двоих дорогих мне людей. До сих пор поверить в это трудно. Отец сразу как-то постарел.

Была у нас обыкновенная деревенская семья, и вот, теперь ее нет. Отец – колхозник, мама – школьный библиотекарь.

Вася любил рыбалку, ходил в лес. Мама очень волновалась, чтобы с ним ничего не случилось. Вырос в труде. В деревне ведь работы всегда хватало – и огород, и корова. Вася вместе с отцом все делал – и пахал, и косил сено. Когда подрос, на заработанные деньги купил гармонь и научился играть. А еще любил рисовать и что-нибудь делать из дерева. Бывало, целыми часами сидит и вырезает.

Может быть, я не о том пишу. Но мне почему-то больше всего запомнилось это, самое дорогое, чего больше уже никогда не будет ...

А еще Вася был очень добрым. Мальчишкой он много раз приводил домой бродячих собак и кошек и просил маму, чтобы у нас они жили.

Из Афганистана писал о красивой природе, о жарком солнце, о высоких горах. И ни слова – о той опасности, которая грозила из-под каждого камня. Написал он всего лишь одно письмо, первого апреля. Мы не знали тогда, что это будет и последнее письмо и что через двадцать дней его не станет».

Они, погибшие там и вернувшиеся живыми, несущие в себе печать той войны, оказались обманутыми. Обманутыми всеми нами, обществом. На каждом из нас лежит доля вины перед ними. Но чем и как обманули? Тем, что послали на войну, не имевшую никакой цели? Имела ли эта война какую-то цель в общей, мировой жизни, покажет время, да оно уже показало этот смысл, если, конечно, люди захотят разбираться в ней. Разбирательство же это принесет много неудобств, от которых так просто не отмахнуться, выставив жертву виновником. Нет, обманули не тем, что послали на войну, не имевшей никакой цели. Событие такого масштаба не может не иметь никакой цели. И если мы ее не видим или не хотим видеть, то это не значит, что ее нет. Обманули тем, что юношам, людям в большинстве своем честным по природе, сохранившим чистые души, уверовавшим в правду, в человеческий подвиг во имя ближнего своего, готовых ради правды и справедливости пожертвовать даже жизнью, не указали тот путь, коим правда достигается. Не внушили им того, что жертва жизнью, может быть, не самая тяжелая из жертв, какая только может быть. Оказалось, что мало сохранить душу живой и чистой, мало устоять от искушений и не извериться в правде, надо знать и путь ее достижения. Что за прок – сохранить душу и бросить ее среди бездорожий, среди покушающегося на нее зла...

На всех нас лежит ничем не искупимая вина перед ними. Иначе почему так единодушен вздох по ним их родных, такие похожие оправдания и надежды: будь они иными людьми, ничего этого с ними не произошло бы? Такое сетование я слышал, пожалуй, от каждой матери, с которой сводила меня судьба.

Но иными людьми они не могли быть, не стали бы иными, если бы даже по каким-то превратностям судьбы все повторилось. Не стали бы иными, ибо сколь ни велика, сколь ни коварна сила зла, тяга к правде и чистоте остается все-таки основным свойством человеческой души, ибо только это наполняет жизнь смыслом и саму душу уберегает от гибели. Не могли они стать иными, – и это втайне знают и матери. Потому-то все так трагично и непоправимо...

Бывшего комбата подполковника Терентьева Виктора Яковлевича я отыскал в Ташкенте, в штабе округа. Моему появлению, он, понятно, вовсе не обрадовался.

– Да и что я могу сказать, – неохотно отвечал он по телефону, когда я звонил ему из Москвы. – Вам, видно, все уже известно...

И все-таки мы условились о встрече. Сидели в номере офицерской гостиницы. Он принес много фотографий. Скупо отвечал на вопросы. Откровенного разговора как-то не получилось.

Почти ничего нового о Мараварском бое я от него не узнал. Конечно, он и знал о нем меньше, чем, скажем, командир боевой группы или солдат, находившийся в самом бою. Но он ведь его организовывал, планировал... Правда, его командный пункт находился вдали от самого боя и то, что происходило там, он узнавал лишь по связи. Видно, была это общая закономерность, не только к этому бою относящаяся: чем выше начальник, тем он лучше знал тот план, по которому все должно свершаться, по которому никогда ничего не свершается, но тем хуже он знал, что в действительности происходило...

И только потом я понял, почему комбат был таким скованным, почему он мне не открылся. Видно, испугало его само появление журналиста, ибо в смутные времена от журналиста можно ждать чего угодно. И поди потом доказывай, что в действительности все было не так.

Кто полагает, что офицер управляет своими подчиненными в бою лишь подаваемыми командами, тот ничего не знает о тех невидимых, потаенных пружинах, которые двигают воинским коллективом. Подаваемая командиром команда – всего лишь внешний признак его взаимосвязи с подчиненными. Но команда сама по себе остается пустым звуком, если она не обеспечена тем многомерным единством, которое и соединяет людей в воинском коллективе.

Идя на встречу с Терентьевым, я и рассчитывал в первую очередь уяснить эту его связь с подчиненными. Узнать не только диспозицию – кто и где находился, кто и какие команды подавал, но и узнать кто что чувствовал. И сплетались ли эти чувства в единый поток, в конечном счете обеспечивая успех предпринятого дела.

Но этой его взаимосвязи с подчиненными мне почувствовать как раз и не удалось. То ли она за эти годы выветрилась из его памяти, то ли ее не было вообще.

Может быть, он такой сдержанный по своей натуре, но только тогда он показался мне каким-то растерянным и даже подавленным. Но я не знал его ранее и оценить, в какой степени он изменился за это время, не мог. Похоже было, что и за пять лет, прошедших с того памятного боя, он так и не освободился от этой растерянности. И само мое неожиданное появление, напоминание о прошлом подавляло его еще больше.

Но добавлялось к этому впечатлению и нечто иное. Перечисляя офицеров управления батальона, своих ближайших помощников, он вдруг вместо своего замполита майора Елецкого назвал совсем другое имя. Может быть, действительно забыл, подумал я тогда и поделился позже своим сомнением с начальником политотдела бригады в Чирчике. Тот рассмеялся:

– Да как же не помнит, если вместе на ковре стояли, отчитывались. Такое разве забывается!..

Я-то хотел, чтобы комбат исповедался и тем самым, может быть, облегчил бы свою душу. Пытался внушить ему, что я ведь не дознание веду, не расследование, не поручение выполняю некой грозной инстанции. Мне-то и надо лишь то, чтобы он вспомнил людей, а он этого как раз и не помнил. Но, видно, душа его была столь сильно вспугнутой, что все еще не находила себя, все еще не возвращалась к себе...

Позже, когда я встретился с командиром бригады, в которую входил батальон, он сказал мне, что бой был, конечно, организован плохо, что комбата, конечно же, следовало наказать. Но отстранять от должности его не следовало. Ведь этот первый несчастный бой многому научил и офицеров, и солдат. И действительно, рота и батальон участвовали потом в тяжелейших боях, сложнейших операциях и всегда завершали их успешно, без таких бессмысленных потерь.

Ведь как бы люди старательно ни готовились к настоящему бою, как бы ни приближали учебную обстановку к боевой, настоящий опыт все-таки дает только настоящий бой.

Отстранив же комбата от должности, его, может быть, навсегда обрекли на неуверенность в себе. В себя после этого он, может быть, так никогда и не придет. Это тоже потеря того боя, никем не учтенная.

И мне действительно показалось, что передо мной – уже совсем не тот человек, который был тогда, что это кто-то уже совсем другой и никакого спроса с него теперь не может быть...

В этой трагической истории много было таких подробностей, о которых ее участники хотели бы забыть навсегда. А потому и вспоминали о них с неохотой. Ни им, ни мне встречи эти радости не доставляли. Я как бы понуждал их делать то, чего они теперь меньше всего хотели – вспоминать. Одни не хотели этого делать потому, что действительно было больно, другие же потому, что были невольными виновниками случившегося. А потому и оставалась какая-то натянутость и осторожность. Я же оказывался в положении некоего посредника, якобы имевшего немыслимое право задавать им свои вопросы, словно был я на то кем-то уполномочен, пред кем они должны держать ответ. И как я ни пытался растопить в их душах эту настороженность, она все-таки оставалась. Ведь вопросы мои вытекали из свершившегося, а его уже невозможно было ни возвратить, ни как-то поправить.

Но что надо мне, зачем преследую людей, расспрашивая, понуждая их вспоминать, принося им, может быть, боль?.. Не знаю.

Добро прозаику, зорко следящему за избранным сюжетом, ведущему его по велению хитрого разума. Я же такого права не имею. Я собираю свои строчки с миру по нитке, с бору по сосенке, оставляя их такими, какими их сохранило и донесло время. Не суда я ищу над ними, а понимания их. Да и что стоит наш бедный человеческий суд, так часто оказывающийся неправедным!.. Мною двигала вера в то, что все происходившее с людьми, каковым бы оно ни было, не должно пропадать, не должно исчезать бесследно, рассеиваться в пустом пространстве, ибо тогда разрывается цепь человеческой жизни. Есть некий высший Суд, рано или поздно наступающий. Ведь если только допустить мысль, что от него можно как-то укрыться, что его можно как-то избежать, жизнь человеческая сразу же приобретает иной смысл и значение. Точнее, она потеряет всякий смысл и значение. Если завтра же все то, чем ты живешь сегодня, исчезнет бесследно, или кем-то объявляется неправильным и бессмысленным, стоит ли тогда терзаться вопросами, томиться над их ответами, стоит ли надрывать сердце?.. Стоит ли, если завтра же, все, чем ты жил, окажется никому не нужным?

Но человек не может жить без ощущения своего бессмертия, даже тогда, когда наука и логика говорят ему совсем обратное.

Если только допустить мысль, что рано или поздно не придет к тебе некто неведомый и не спросит тебя, как ты жил, и так ли, как это заведено меж людьми, то можно ни в чем не отдавать себе отчета, можно не опасаться за свою совесть, обозвав ее химерой, отбросив ее, как сущую безделицу.

Но так не бывает, и если жизнь человеческая имеет все-таки какой-то смысл, какое-то высокое предназначение, самому человеку не всегда понятное, то рано или поздно приходит к нам некто безвестный и спрашивает, как мы жили и живем. И никак от него не отвернуться, никуда не убежать. Можно лишь оттянуть эту встречу, но тогда больнее и нестерпимее будет раскаяние.

Но по какому праву ты преследуешь нас, по какому праву лезешь в души и не даешь жить? Что было, то было. Этого уже никому не исправить. Так что же тебе надо? – Так может спросить меня каждый, чьей судьбы я касаюсь. И мне нечего будет на это ответить.

Мне лишь кажется, что сам вопрос этот, давно уже таился в их душах, давно уже гложет их. А мое появление стало лишь поводом для того, чтобы он, наконец-то, был произнесен.

Прости меня, дорогой друг, за то, что этот некто пришел к тебе в моем облике. В каком облике он явится ко мне, может быть, завтра, я не знаю...

Я только чувствую, знаю, что этот таинственный некто уже давно охотится за мной, уже, может быть, прикидывает вопросы, которые задаст мне. Уже, может быть, где-то на пути ко мне. Может быть, уже занес руку, чтобы постучать в дверь, нажать кнопку звонка, который всполошит всю мою жизнь.

Звонок был длинным и требовательным. Раздался он часов в пять утра. И я не сразу сообразил – то ли это надрывается будильник, то ли звонят в дверь. Я выскочил в коридор и спросил – «кто там?» Ответ был привычным: «Афганцы». И сразу же, как пароль: «От Анны Степановны». Все это было уже привычным и даже обыденным. Ничто пока не подсказывало быть осторожным, и я распахнул дверь.

На пороге стоял небольшого роста десантник. Берет его так лихо сидел на голове, что только самый краешек выглядывал из-за черной копны волос. На нем была щеголеватая форма, какую готовят разве что на дембель. Но что сразу бросилось мне в глаза – довольно потертая. Орден Красной Звезды и медаль за «бэзэ» – «За боевые заслуги» – блестели на груди.

– Михаил Осадчук – представился он, шагнув через порог. – Я от Анны Степановны.

Появление «афганцев» в доме было уже столь привычным, всевозможные встречи были столь частыми, что не мудрено было кого-то с кем-то спутать. Приезжали ведь и люди совсем незнакомые, которых до того не знал. Приезжали солдаты из Мараварской роты, оставшиеся в живых. К тому же со сна голова еще не была ясной. В лицо его я не помнил. Нет, никогда не встречались. А вот фамилия была удивительно знакомой. Осадчук, Осипчук... Ах да, Саша Осипчук из Амурской области. Он был из второй роты, прикрывавшей Мараварскую. С Сашей мы переписывались. Он даже написал рассказ «Маравары» и прислал мне. Так я сначала и понял, что это и есть тот Осипчук из Амурской области. И только когда разговорились, понял, что это совсем другой человек.

Во всем облике Михаила Осадчука чувствовалась какая-то разухабистость. С первого слова он сразу же перешел на «ты». Это как-то насторожило: такого ранее при встречах с «афганцами» не было. Оказывается, он возвращался из Алма-Аты с какого-то слета «афганцев», был у Анны Степановны Тарасовой… И вот теперь заехал ко мне по важному делу.

– У меня к тебе дело. Говорил я с Анной Степановной. Ты скажи мне, где сейчас находится Туркин? Где он в Москве живет? Мы с ним посчитаемся...

Ну началось, – обожгла меня мысль. До самосуда еще дойдет. Я сказал, что телефона Туркина не знаю, и что вообще с ним не общаюсь, и стал выспрашивать его, на каком таком основании он считает себя вправе кого бы то ни было судить... Словом, телефона Владимира Туркина я ему не дал и попросил его, чтобы он ничего более не предпринимал.

Я попросил его рассказать о себе, где и когда воевал.

И он рассказал мне историю невероятную, ранее мной не слышанную. Надо сказать, что все более-менее заметные боевые операции, бои, примечательные судьбы, если даже и не попадали на газетные полосы, становились всеобщим достоянием в среде «афганцев», передавались из уст в уста. Но здесь мне была рассказана история совершенно неизвестная и невероятная. Будто бы группа солдат и офицеров была захвачена в плен и вывезена в Иран. Там они подняли восстание, захватили оружие и во главе со старшим лейтенантом Александром Hoвиковым с боями пробились в Афганистан к своим. Живыми из двадцати четырех человек дошло только трое. В том числе и он, Михаил Осадчук. Девять месяцев, – сказал он, – был в плену. Пытали. – И в доказательство показал свои руки. Пальцы его рук были действительно узловатыми, искривленными, со шрамами. В общем, навидался многого, есть о чем рассказать.

Пораженный такой невероятной историей, я попытался выяснить, где же те два других человека, вышедшие вместе с ним. Где находился теперь Новиков, он не знал. Другим же был Сергей Бенюх из Омска. И, порывшись в записной книжке, продиктовал его адрес. О себе Осадчук рассказывал, что возвратившись из плена, три месяца сидел в тюрьме в Новосибирске, пока со всей этой историей разбирались.

После Афгана женился. Но жена умерла при родах, оставив ему дочку, которая теперь у бабушки.

Да... прямо-таки судьба человека. Михаил возвращался домой, в Киев. Но к концу марта он снова обещал быть в Москве. Мы договорились с ним встретиться, чтобы он подробно рассказал об этом, пока никому не известном побеге из плена.

Проводив его до метро, я возвратился. И тут же написал письмо в Омск Сергею Бенюху. Ответ пришел быстро. Но был он ошарашивающим: «Ни я, ни Осадчук, – писал Сергей, – в Афганистане не были. Мы служили на Северном флоте.

Перед Вами очередная выходка Осадчука. Прошло уже пять лет, как я уволился, а проделки Осадчука все еще откликаются, и по сей день все еще догоняют меня. Вам «посчастливилось» встретиться с гениальным аферистом. Это такой мошенник, какого еще свет не видел. Можно целую книгу написать – «Похождения Михаила Осадчука». Вообще-то говорить об этом неприятно. Он вызывает брезгливость. Служили мы под Мурманском с мая 1983 по май 1985 года. Форму носили военно-морскую и к десантной не имели никакого отношения. Осадчук числился в штате роты охраны, но ни разу в караул так и не сходил. Куда только его не пихали, лишь бы не видеть, с глаз подальше. Был он и киномехаником. Единственное место, где он еще справлялся, хотя тоже были проделки типа угона машины для доставки банок с кинолентами. И банщиком он был. Но основное его место – это наряд по камбузу и вечный дневальный по роте. Два года проторчал у тумбочки дневального. Тут он проявлял себя особо. Ночью, когда все спят, он пытался снять часы со спящего или «посмотреть», у кого что в карманах. Ротный говаривал ему: «Осадчук, я не удивлюсь, если тебя сбросят с четвертого этажа».

Вообще-то, можно догадаться, зачем он к Вам приезжал. Посмотрите, не пропало ли что на расстоянии вытянутой руки. На что он рассчитывал, давая мой адрес, я не знаю. Видимо, думал, что я поддержу его игру. Живет он, действительно, в Киеве, но где именно, не знаю.

Если он приедет еще, поддержите эту игру, да вызовите «афганцев», чтобы раскололи его...»




 

Категория: Слово о Мараварской роте. Неоконченная повесть (избранное). Ткаченко П.И. |

Просмотров: 7
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:

"Сохраните только память о нас, и мы ничего не потеряем, уйдя из жизни…”







Поиск

Форма входа

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Copyright MyCorp © 2018 |