Пятница, 26.04.2024, 11:42 





Главная » Статьи » Знак Зверя. Олег Николаевич Ермаков

3
 


3

В одиннадцать часов начинается смена, и часовые уходят. Через полтора часа Лыч будит часовых следующей смены. Он ходит по палатке, освещая список фамилий фонариком, распихивает спящих. Его рука тянется вверх, касается плеча - и Черепаха открывает глаза.

- На смену, - бросает Лыч и идет дальше, будит следующего. Черепаха соскакивает вниз, одевается, выходит из палатки.

Брезентовый сарай, обнесенный колючей проволокой, открыт, на полу горит керосиновая лампа. Он проходит в сарай, отворяет один из шкафов и вынимает автомат, подсумок, штык‑нож, в углу подбирает каску и бронежилет; надевает каску, бронежилет, опоясывается ремнем с тяжелым подсумком и штык‑ножом, вешает автомат на плечо и выходит но двор.

Когда перед палаткой собираются все часовые второй смены, дежурный сержант уходит в глиняный домик и возвращается с дежурным офицером; офицер светит на часовых фонариком, осматривая их с ног до головы, называет пароль и отпускает наряд, наряд выходит за мраморную ограду и кучно идет в темноте к невидимым орудиям и окопам.

- Стой, кто идет! - Пароль. Ответ.

Старый наряд уходит.

И вот ночь.

Двадцать шагов.

Поворот.

Опять это пространство: десять метров длина. И высота: тысячи и миллионы световых лет.

И за кромкой зашуршали гады. Или враги, которых принесла с собою из степей ночь.

Глаза слипаются, рот раздирает зевота. Теплая ночь, пропитанная запахом болезни, душит и усыпляет. Спать нельзя. Придет первый или второй и даст прикладом по голове. Надо что‑то делать. Тереть глаза, встряхивать головой - но там опять вспухает, наливается тяжелой кровью сосуд, и он может лопнуть.

Поворот.

Шатает, как будто выпил водки. Надо что‑то придумать. Дважды два четыре… пятью пять… Это усыпляет. Вспоминать что‑нибудь. Стихи. Октябрь уж… Скорее бы осень. «На песчаном белом берегу островка в Восточном океане…» Лежал на берегу озера, белые ночи, поймал щуку. Если это было. И все остальное… Всегда один. Одному хорошо, особенно у костра. Или на холме, когда оглядываешь горизонты и распеваешь под ветром стихи китайских отшельников и бродяг. Или поднимаешься по косогору к дубраве, откуда, обернувшись, увидишь вечернее солнце и разведешь огонь среди лужаек под невысокими дубами, думая, что раньше короли охотились в таких дубравах, а теперь сидишь ты, горожанин в старых джинсах и кедах, варишь в мятых котелках на прозрачно‑красном огне кашу и чай, и в этот час резкого косого солнца лужайки и дубовая листва так ярки, что кровь в жилах охлаждается и зеленеет, и, когда на краю дубравы появляется красная собака с острыми ушами и увесистым хвостом, ты радостно кричишь: привет, сестра! - лиса замирает, мгновенье глядит на тебя, срывается и уносится прочь, не веря, что ты не король, а гость Королевской дубравы… Ночью идет дождь, и ты просыпаешься в лоснящемся утре среди поющих деревьев и глядишь на смолистые макушки далекого елового леса, - но пора в город, сидеть, ждать следующих выходных.

Казалось, так будет всегда. Но однажды утром затрубил будильник, ты встал, прошел к окну, увидел улицу, вчера она была тепла, мокра, сверкуча, а за ночь выстыла и теперь звенела под колесами и каблуками, из машины в булочную выгружали хлеб, наверное, горячий.

- Глеб, завтракать, - есть не хотелось, за стенкой сосед включил магнитофон, по утрам он всегда слушает «Битлз», прозвучали первые торжественные аккорды новой, британской, «Марсельезы»: «Все, что тебе нужно, это - любовь», ты встал и сказал матери, что надо идти, женщина с мягким лицом и большими темными влажными глазами растерянно посмотрела на тебя. «Все, что тебе нужно, это - любовь», - пел за спиной застреленный британец. Ты уходил. Ехал в трамвае мимо четырехэтажной старинной школы с белым бюстом поэта, мимо дворов с голыми тополями, мимо парка, красной изрубленной крепости, обшарпанных домов - трамвай спустился в речную долину, справа проплыл холм с золотоглавым собором под ярким апрельским небом, и улица повисла над мутной рекой с редкими изглоданными льдинами, трамвай пересек реку, и весенний город с домом напротив булочной остался позади.

Двадцать.

Поворот.

Звезды грузны, горячи, русские - бледнее и легче… Внимательно слушать. Эта ночь - первобытная, и ты, как полузверь, должен не спать, глядеть в оба. А на звезды как раз и нечего смотреть - оттуда никто не свалится с финкой. И не заедет сапогом в челюсть, кирзовым сапогом сорок четвертого размера. Вряд ли там носят кирзовые сапоги. Если здесь, на земле, через час после восхода одного солнца кирзачи превращаются в огненные топки, то можно себе представить, каково в них ходить там, среди тысяч солнц. Да и что‑нибудь разбить можно, там столько всего хрупкого. Или отдавить кому‑нибудь лапу, гончему псу. Кирзовый сапог - изобретение очень земное. Азиатское, - уточнил бы Борис.

Глеб улыбнулся, вышагивая по‑над окопом в душной ночи.

- Вот она, азиатчина, - говорил Борис, вытаскивая из каши обрывок тряпки. - Вот она, азиатчина, - ворчал он, когда после бани сержанты гнали их в учебный лагерь бегом. - А это, посмотри. - Он указывал на свое гнилое ухо. Что‑то в недрах интендантских служб не срабатывало, и панам с полями не выдавали, все ходили в пилотках, полученных еще под Москвой, а туркменское солнце светило жестоко, и носы и уши новобранцев вскипали, загнаивались, покрывались корками, корки трескались, и гной с кровью тек по щекам…

- Ты видишь это ухо, - продолжал Борис, - эту жертву азиатчины? Ну, ладно, кормят парашей, ну ладно, нет постельного белья, с водой туго - хотя это странно, что держава не может напоить досыта горстку парней, которых готовят к драке за хребтами, ну ничего, попьем из бассейна, не гордые, хотя и тут странность: для офицерских купалищ влага есть; ну ладно, жалеют патронов для стрельб и гранат для учений, - хотя и тут все шиворот‑навыворот: легко в учении, а трудно будет в бою; заставляют чистить курятники, грузить генеральскую мебель, выгружать полковничий навоз в огород, воровать у чабанов барашка для пирушки по случаю приезда высокого гостя - брата начальника лагеря, - ладно, смирился, торчу. Но: при чем здесь мое ухо? В чем его вина? Оно жило, никого не трогало и всегда молчало. В него летело, как в унитаз: товарищ призывник‑сука‑блядь‑гад‑гнида‑скотина‑падло - смирно - раз‑два‑левой - исходя из классового принципа борьбы в интересах самосознания долга неотъемлемой стороны подхода строителей идейных убеждений, а также задач совершенствования и поддержания в постоянной и фактической необходимости воспитания мировоззрения для преобразования ситуации в тенденцию, песню запевай: у солдата выходной, пуговицы в ряд. И оно прилежно все проглатывало и не возражало. И вот оно наказано. За что? Без вины виноватый - главная азиатская скрижаль. Честно говоря, Глебчик, я ее с детства не люблю, Азию, с учебника истории: плетки, орды, морды, ханов, хромцов, пиры на трупах, - пиры я люблю, но с живыми парнями и хорошенькими и не очень упрямыми девочками… сколько у меня было пиров, Глебчик, сколько у меня было девочек… И дам. Все преподавательницы нашего института не старше бальзаковской планки переспали со мной. За что и ставили четверки. И все было о’кей, пока я не подорвался на мине: жене декана. Когда‑нибудь расскажу, как было. Подорвался и вылетел. Слава богу, без осколочных ранений и ущемлений плоти. И вот куда меня занесло, в Азию, мечту моего детства. И что интересно: мина эта судорогофильная преподавала самую крутую азиатскую дисциплину - историю партии. А в школе учился, и там был азиатский эмиссар: директриса с такой рожей, словно ее пятьдесят лет секли нагайками - и выпустили. Идешь, а она стоит с портняжьими ножницами и двумя физруками: а, ты опять битл? Анна Сидоровна! это я снаружи битл, а внутри - Павка Корчагин и Павка Морозов и жалею, что меня зовут Борисом. Но она тебя хвать физруками, чик ножницами. И ты чувствуешь себя кустом. А сейчас - бревном, которое обстругивают пьяные плотники, и топоры у них тупые. Единообразие - азие - вот вторая азиатская скрижаль. И еще есть третья: хан сказал умри - умри, хан сказал солги - солги, хан сказал прибей - прибей. Без вины виноватый - раз, единообразие - два, хан сказал - три, три гири не пускают Россию в свет. Ну как тебе, Глебчик, мой антиазиатский спич?

Учебный лагерь стоял на возвышенности у подножия гор, и отсюда была видна великая плоскость: по ней ползли червячки‑поезда, над ней попискивали комары‑самолеты и висели крошечные, призрачные, как миражи, города. Черепаха не спорил, смотрел.

Весенняя Азия была зелена, после дождя свежа и прозрачна.

Но время текло. Из зеленой девичьей шкурки выползала старуха.

И ветер чесал ее пересохшие травы, заносил песком дряблые впадины и морщины, и в воздух взлетали струпья.

Ночью же она разевала пасть и скалила чистые острые юные зубы.

И под утро она голубела, была воздушна и нежна - но солнце всходило, и Азия мгновенно древнела и, лениво курясь, дремала до ночи.

Черепаха давно ждал Азию.

Хотя люди, конечно, мешали своим сопением по ночам, кашлем, топотом и приказами. И брезентовая палатка была слишком огромна - на тридцать человек, он привык к одноместной. И нельзя было развести огонь, маленький костерчик в центре черной Азии, чтобы вскипятить чаю и потом выкурить сигарету, лежа на теплой земле и глядя на ее свирепо‑юный лик.

И сапоги, конечно, лучше бы сбросить, поменять на какие‑нибудь сандалии…

Через час после восхода туркменского солнца сапоги раскалялись, а все говорили, что за хребтами будет еще жарче, и страна за хребтами представлялась великим кирзовым сапогом, в который предстояло прыгнуть.

- Я бы предпочел итальянский, - заметил Борис.

И этот сапог был полон болезней: в учебный лагерь приезжал фургон с красными крестами, и суровые, как шахтеры, медбратья накачивали новобранцев сыворотками.

Но пол‑лагеря слегло в санчасть, еще не успев прыгнуть за хребты… Был настигнут болезнью и Глеб, но болезнь оказалась благом - накрыла его горячечной волной и унесла из‑под носа рассвирепевших сержантов.

В этот день он проснулся разбитым, тошнило, голова кружилась, тело было вялым; после развода сержанты умыкнули его и приказали развести огонь в ложбинке и вскипятить чан воды; когда вода взбурлила, сержант дал ему холщовый мешок:

- Вываришь пепельницы, - он вернулся к костру, заглянул в мешок, там копошились крупные и маленькие существа с выпуклыми бугристыми спинами, змеиными черноглазыми головками и морщинистыми когтистыми лапами; тошнило и голова была тяжелой, он вытер мокрый жаркий лоб… наверное, температура поднялась… сплюнул обильную слюну, оглянулся на сержантскую казарму, встал и пошел; он лег в палатке, перед глазами вспыхивали желтые молнии, солнечный жир бурлил в чане… сержанты, наверное, уже хватились, ищут - уходить, он поднялся и вышел из палатки, добрел до учебных классов - пусты, все на учениях в сопках, лег в дальнем углу; он лежал, сотрясаясь от холодных и горячих волн, и говорил себе: «тихо, тихо, не стучи зубами, они ищут - они ищут по всему лагерю, по всем сопкам, по всей стране, чтобы схватить, связать и бросить в кипящий чан, они уже вяжут, навалились на грудь. Глеб жив эй горяч горяч как горяч утюг У ЮГ Блег У Юг слышишь слышишь? Пошли, держись, сейчас в машину, помогите ему, садись, что, хреново? ему совсем хреново, заводи, бубубубу, эй! погоди! ну чего надо? кого? вон того сукина‑черепахина, потом, некогда, поехали, бубубу, это который Черепахин? чем ему насолил? погоди, выздоровеешь, - веди его в палату»: несущаяся муть - и он очнулся, открыл глаза, увидел потолок, стены, койки, рыжего Бориса с гнилым вспученным ухом и услышал свое новое имя:

- Черепаха.

Двадцать.

Поворот.

Портянки уже теплые и влажные, тело липкое, нечистое. И одежда волглая, грязная. Давно пора все выстирать. Потому‑то в городе и схватили ребят, отправившихся с прапорщиком за цементом, что сразу увидели - четвертые. Если одежда мешковата и грязна, а облупленный ремень туго стягивает талию, значит - четвертый, сын. Сын, чиж, фазан, дед. Сын - без вины виноватый, чиж - стремительно летающий, фазан - птица с высоко поднятой головой, дед - пахан, князь, хан…

В учебном лагере кроме новобранцев жили только сержанты, и там не было дедовщины, настоящей дедовщины. Но в дивизионной санчасти, как в ковчеге, были все: чижи, фазаны, деды и сыны. Ковчег с больными людьми в синих засаленных пижамах был грязен, скрипящ и уныл. Утром по сумеречным каютам, заставленным двухъярусными койками, разносили ведра с чаем из верблюжьей колючки, сухари, больше дизентерийным ничего не полагалось. Больные целыми днями лежали или сидели на койках, бродили по палатам, били тучных мух свежими военными газетами и неистово исполняли свои кастовые обязанности.

- Четыре касты, железные законы, неукоснительное соблюдение традиций и обрядов, мм, попали мы с тобою, брат, - говорил Борис, - это же настоящий аквариум с крепчайшим раствором азиатчины. Смотри, смотри, - шептал он, показывая глазами на одного больного в синей пижаме, остервенело бьющего по ушам газетой другого больного в синей грязной пижаме - за то, что тот не ответил точно, сколько дедушке осталось до дембеля, ошибся на один день, и избиваемый молчал и не пытался защитить свои уши, хотя плечи у него были круты и грудь широка.

- Если кто тронет мое, - шептал Борис, осторожно притрагиваясь к гнилому уху, - я ему откушу нос. - Черепаха смотрел на рыжего кадыкастого высохшего Бориса, на его мелкие, разгоревшиеся глаза с воспаленными веками и верил, что так и будет: откусит. Но его почему‑то не трогали.

Однажды, проснувшись, Борис насвистел «Yellow submarine» и улыбнулся.

- Ты знаешь, кто мне сейчас приснился? Я скользил вниз по леднику, бросил взгляд в сторону, смотрю: альпийский луг, стадо белых коров и в сером каком‑то балахоне, с черным бичом на плече, длинноволосый пастух, очень знакомый, и я на всякий случай крикнул: Джон! - и успел заметить, как он обернулся, он обернулся, и на солнце пыхнули его круглые очки, ледник оборвался. Мы живем в желтой подводной лодке, в желтой подводной лодке, в желтой подводной лодке, - пропел Борис. - Я знаю, что надо делать: насвистывать и напевать каждый день «Битлз», чтобы не свихнуться в этом уксусе. Или ты не любишь «Битлз»? и скажешь, что они устарели? и я тогда не подам тебе руки.

- Последнее, что я слышал, уходя из дома, была песня «Битлз», - ответил Черепаха.

- Тогда задраиваем люки, и, если нас запеленгуют, я буду торпедой.

- Я тоже умею драться, - сказал Черепаха.

- О’кей! погружаемся!..

Запеленговал их, уже после выздоровления, когда вся команда приехала из учебного лагеря в дивизионный городок, чтобы получить сухие пайки, мыло, панамы и последний раз отужинать на советской земле, довольно крупный и решительный дед. Уйдя с плаца, они сидели на траве в тени дерева, и крупному решительному деду это не понравилось, и он пошел на таран - но, напоровшись на глаза рыжей торпеды, задумался, заработал вхолостую мотором и дал задний ход.

- Он увидел глаза европейца, - с мрачной улыбкой сказал Борис, осторожно касаясь гнилого уха. - Знаешь, как назывался мой взгляд? Взор викинга. Я тебя научу, а то вдруг нас за хребтами раскидают; смотришь, как сквозь прорези забрала. Вот так, - Борис посмотрел на него мелкими морскими глазами сквозь прорези тяжелого кованого забрала.

И после прощального обильного - как на убой, - отметил, жуя, Борис - ужина в дивизионной столовой команду завели на военный аэродром и перебросили через хребты.

…Двадцать.

Жаль, здесь нет Бориса.

Поворот.

С его взором викинга. «Мы живем в желтой подводной лодке, в желтой подводной…» - интересно, поет ли Джон Леннон там, среди снежных вершин, пася на альпийских лугах стадо белых коров?

А что бы он пел, оказавшись здесь, на окраине этого города у Мраморной горы? «Революцию»? Конечно, «Революцию».

Двадцать.

Душно, хочется спать, пить. Но днем еще хуже. Днем все видят тебя и орут. И ты видишь их.

Ты видишь их и подчиняешься с такой легкостью, будто учился в школе лакеев.

И никогда не был свободным.

Но ведь был: сидя на холме и читая даосов, сидя в доме напротив булочной и слушая «Битлз».

Жаль, нет Бориса.

Скорее бы осень, осенью будет хорошо, холод будет прогонять сон, и дни и ночи перестанут так смердеть. Холод - это здоровье, холод - союзник, холод лучше всего. И осенью появятся новые сыны, и старики ослабят хватку. И уже можно будет не опасаться заболеть, - говорят, осенью рысоглазая отступает. Но осень неблизко, старики рядом, они всюду, от них нигде не скроешься, некуда деться, - если только за кромку. Бежать, чтобы больше мин зацепить. Но все сыны становятся через полгода чижами, через год фазанами и, наконец, дедами. Немного потерпеть - какую‑нибудь сотню дней, потом еще сотню.

Легко сказать: потерпеть. И непонятно, почему я должен терпеть? Он остановился, обернулся. Появились часовые третьей смены. Отдежурившие часовые направились к белой мраморной ограде, освещенной луной, вошли во двор, сложили в оружейной палатке свои доспехи и оружие и поспешили в казарму: спать, спать.

Жаль, здесь нет Бориса… Но здесь есть я. И я могу сказать: нет.

Черепаха разделся и лег. Но спать уже нисколько не хотелось.

Могу или нет?

Ведь они просто сумасшедшие, наполеоны в мундирах из портянок, с вставными барскими глазами. Комбат рявкнул сегодня - даже и у Шубы выскочили. А Борис научил меня взгляду викинга.

И надо быть сумасшедшим, чтобы подчиняться портяночным наполеонам, сумасшедшим или портянкой.

Это же все так просто.

«Революция» - вот что сейчас я хотел бы услышать.


4

Утром стало ясно, что все не так просто, как показалось ночью.

День начался как обычно.

Лыч выпалил:

- Подъем! - и сыны полетели вниз, бросились к табуретам с одеждой, будто и не спали, а всю ночь, взведенные, как спринтеры перед стартом, ждали зычного выстрела. И лишь один замешкался и тут же поплатился: Лыч шагнул к его койке, и вместе с матрасом он оказался на полу; встал и вытаращился на Лыча.

- Что лупишься?! Сказано: подъем.

Оглушенный падением сын вместо того, чтобы забросить на койку матрас и кинуться к одежде, продолжал стоять и ошалело таращиться.

- Ну вот тебе и на! - сказал кто‑то весело.

Длинное костистое лицо Лыча слегка побледнело.

- Ты что? - сквозь зубы проговорил он, сжимая кулаки. - Не понимаешь?

И сын наконец очнулся, склонился, вцепился в матрас, поднял и положил его на место, схватил штаны и начал надевать их.

- Сынки припухают и борзеют на глазах.

- Их бы в разведроту или в пехоту на пару деньков для стажировки.

- Да, там всё делают бегом. А наши шевелятся еле‑еле.

- Может, нам самим летать пчелками, мужики?

- Я полетаю!.. В хвост!.. в гриву!.. и - наизнанку!

Сыны все слышали и хмурились.

Ни во время кросса, ни во время физзарядки, мытья полов и завтрака нельзя было поговорить об этом.

После завтрака возле умывальников, где они, как всегда, чистили жирную посуду, не было наполеонов, но рядом мыли свою посуду чижи, и Черепаха молчал. И лишь после ухода последнего чижа он начал.

Они старательно терли глиной и песком алюминиевые крышки и ложки и молча слушали, бросали на него быстрые взгляды и смотрели по сторонам…

Когда он закончил, Мухобой сказал:

- Ну да, вон их сколько.

- Чижи не в счет, - заметил Черепаха.

- Это еще неизвестно, - возразили ему.

- На словах все гладко… Наверняка уже кто‑то когда‑то пробовал, не тебе первому это в голову пришло, а что толку.

Дверь туалета хлопнула, из него вышел и направился к умывальникам один из фазанов, и все умолкли. Он нашел на трубе обмылок, повернул вентиль крана и принялся неторопливо и тщательно мыть руки. Вымыв руки, стройный и плечистый фазан с серебристым ежиком волос вытерся носовым платком и, уходя, сказал, что платок надо простирнуть. Платок остался на трубе.

- Ну, кто будет стирать? - спросил Черепаха.

Все молчали, чистили ложки и крышки.

- Это платок Енохова, - напомнил Черепаха.

Мухобой вздохнул:

- Ладно.

- Понимаешь, в чем дело, - торопливо заговорил сброшенный на подъеме с кровати, - дело не в том, что их больше.

- Всего на шесть человек, - заметил хмурый чернявый парень.

- Это, Городота, если не считать этих, - тут же возразил ему Мухобой, имея в виду чижей.

- Да не в этом дело, - сказал сброшенный с койки.

- Эти скорей за нас подпишутся, им тоже несладко, - перебил его чернявый Городота.

- Да‑а, гляди‑ка.

- Не в этом дело.

- Ну в чем?

- В том, что: да, хорошо бы сразу делаться дедом, но так не бывает, надо сначала в сынах походить. Ведь они все такими же были, то же самое делали.

- Это их трудности, мы‑то при чем?

- А при том, что они отпахали свое, теперь наш черед, и мы отпашем свое, и всё, другие придут пахать, - это справедливо.

- Тебе только правой рукой Шубы быть.

- Рукавом.

По лицам пробежали улыбки.

- Мне что, меньше других достается?

- Эй! хватит возиться!.. Еще пять минут даю! - крикнул Лыч.

Они стали торопливо ополаскивать посуду.

- Батарея! Строиться!

Звеня кружками на пальцах, ложками и крышками от котелков, они побежали в столовую. Мухобой на полдороге спохватился:

- Платок!

- Все равно уже не успеешь, - бросил на бегу Черепаха.

- Батарея! Смирно! Равнение на середину!

Этот день был так же желт и жарок, как и все предыдущие желтые жаркие дни. И вновь скрипели помосты, хлюпал студень в земляной чаше, и мраморные стены медленно росли.

В полдень из города приехал санитар, он надел резиновую рубаху и респиратор и, повесив за спину металлическую бадейку со шлангом и распылителем, опрыскал туалет внутри и снаружи, затем вытащил из машины целлофановый мешок, прошел к умывальникам и начал швырять направо и налево пригоршни хлорки. Убелив землю вокруг умывальников, он вернулся в машину и поехал дальше, во вторую батарею.

Лизол пах сладко, приторно, хлорка резко, удушливо - запах хлорки и лизола смешался, стоячий мутный нагретый воздух впитал тошнотворную смесь.

Санитары без устали окропляли и посыпали отхожие места и помойки форпостов и города и все щедрей заправляли питьевую воду хлоркой, но каждое утро кто‑то, проснувшись, видел в зеркале чужие рысьи глаза на своем пожелтевшем и постаревшем лице. Вирус не брали ни окропления, ни присыпки, ни таблетки, он был живуч, вездесущ, и эпидемия не утихала.

Оставалось лишь уповать на судьбу.

И Черепаха уповал, но, уповая, не забывал повторять, как заклинание, что, несмотря ни на что, руки должны быть чисты. Только это и можно было противопоставить болезни: надежду и чистые руки. Но соблюдать элементарные правила гигиены было не так просто, тем более сынам. Городская водокачка, сосавшая земные недра, часто выходила из строя, и устанавливался полусухой режим, длившийся иногда сутками и бывший для сынов почти сухим. Кроме этого, всегда не хватало времени, а иногда просто сил, и всегда было душно и жарко, и нехорошая истома тяжело, как Цементный студень, колыхалась в груди, грозя выплеснуться и смять, порвать легкие, сплющить сердце, - предсмертная истома вытесняла все опасения и желания, оставляя лишь стремление к покою: чем дольше покой, тем длиннее жизнь, и лучше посидеть или полежать, чем заботиться о чистоте рук. Сейчас Черепаха не заметил усилившегося запаха болезни, - он был поглощен мыслями о предстоящем бунте. Эти мысли морозили виски и заставляли сердце бухать тяжело и громко.

Им необходимо освоиться с тем, что он сказал, переварить его слова, - и пускай это начнется позже, после обеда. И это начнется, потому что никто так и не сказал «нет».

Но и никто не сказал «да».

Если бы здесь был Борис. Вдвоем они бы давно всех уговорили. Но Борис попал в разведроту и живет в городе.

Впрочем, можно считать, что Городота сказал «да». И значит, их уже двое. Даже если никто больше не примкнет к ним, даже и тогда можно начать. На Городоту можно положиться.

Когда все отобедали и сыны собрали посуду и принялись ее чистить, Черепаха сказал:

- Ну что?..

Журчала вода, шаркал песок по алюминиевым крышкам.

Не дождавшись ответа, Черепаха сказал:

- Можно начать прямо сейчас: бросить эти плошки.

Он взглянул на черного Городоту.

- Не стоит пороть горячку, - откликнулся тот.

Толстый, потный Мухобой вздохнул.

- Если бы точно знать, что? эти, - проговорил он, имея в виду чижей, - будут делать.

И тогда кто‑то предложил переговорить с ними, а другой подхватил и развил эту идею:

- Может, и они?.. - Здесь уже все оживились, и свои предположения высказали даже отъявленные молчуны.

Призыв чижей в батарее многочислен, их больше, чем дедов, больше, чем фазанов, а всех вместе, чижей и сынов, на десять человек больше, чем дедов и фазанов. Кроме того, среди чижей есть боксер‑перворазрядник и Медведь, сумрачная глыба, отколовшаяся от сибирских гор, достойные противники Шубе и атлету Енохову.

Без сомнения, все вместе они бы смяли портяночных наполеонов. И могли бы превратить их в сынов.

- И Шубилаева?

- И Шубилаева - они же сами все время твердят, что раньше было хуже, что тогдашние деды были свирепы, как тигры, и драли и гоняли их, как Сидоровых коз. И Шубу драли, и был он Шубой драной, х‑хх, - шестерка она и есть шестерка, даже когда стала тузом.

- Ну, если так рассуждать, то… вообще ерунда какая‑то получается…

- Не ерунда, а так и есть. Ох и пометался бы он у меня: - Шуба драная! х‑хх, сюда иди‑и, х‑хх!..

- Ха‑ха!

- Ты что, Шубища, оборзела? нюх потеряла? крылья отрастила? Шкурища ты шакалья!

- Ха‑ха‑ха!

- Шестак поносный, чмо…

- Ха‑ха!

- …чмо рябомордое.

- Ха‑ха‑ха‑ха!

Но только вряд ли чижи согласятся. Осенью деды перейдут в разряд дембелей и уедут, фазаны станут дедами, ну а чижи - полноправными фазанами. И они могут спросить: - зачем мы пахали? пыхтели? терпели?

И все‑таки осень наступит не завтра, до осени еще дожить надо, а каждый день и у чижей не мед - но можно со всем этим покончить прямо сейчас.

И не будет ни сынов, ни чижей, ни портяночных наполеонов, каждый будет выполнять свою работу. Твоя очередь мыть пол - мой, твоя очередь чистить туалет - чисти, и сам мой свою посуду, стирай свой подворотничок - все, что ты должен делать сам, - делай.

- Да, это справедливо.

- Только бы договориться с чижами.

- А если не согласятся?

- Выступить без них.

- А если станет ясно, что они поддержат портяночных наполеонов?

- Все равно выступить. Хватит. На том и порешили.

И пока решали, Мухобой выстирал носовой платок Енохова.


5

Послеобеденный отдых закончился, и вялые, разомлевшие обитатели форпоста потянулись к мраморным стенам. Но едва заскрипели помосты, застучали молотки и захлюпал студень в чаше, появился комбат и остановил работы. Комбат был хмур и недоволен. Он обошел стены, осматривая их, затем отошел далеко в сторону, оглянулся и громко сказал, что начинается новая стройка. Необходимо в сжатые сроки возвести на том месте, где он сейчас стоит, небольшой и невысокий… жилище. Начинать прямо сейчас. А баню заморозить. Жилище для животных. Для таких. С пятаками. Скоро привезут. Не в городе же их держать. Чтоб им…

До вечера они выдалбливали в земле новую чашу и ездили на Мраморную за мрамором и во внешнюю степь за песком. Сыны многозначительно переглядывались, дружелюбно смотрели на чижей и с затаенными усмешками выполняли приказы дедов и фазанов.

Но переговорить с боксером и Медведем все никак не удавалось. Не получилось поговорить и после ужина, во время мытья посуды, потому что один из фазанов установил поблизости табурет и, раздевшись до пояса, сел, держа перед собой зеркало и покуривая, а один из чижей, знаменитый на все форпосты Цирюльник, принялся стричь его. Затем было вечернее построение, и комбат, напомнив, что подошла очередь дежурить на контрольно‑пропускном пункте, назначил наряд из четырех человек, и боксер с Медведем попали в него. Когда построение окончилось, наряд, взяв оружие и бронежилеты, ушел охранять дорогу, соединяющую замкнутое пространство полка с беспредельным пространством степей. Переговоры откладывались на сутки.

Сыны, дожидавшиеся, как всегда, вечернего клича возле палатки, приуныли. Еще утром они готовы были терпеливо следовать традициям и, стиснув зубы, ждать осени, а затем весны; да и в полдень, уже обдумывая сказанное Черепахой, они еще во всем сомневались и думали, что лучше ждать и не торопить события: всему свое время, в конце концов все сыны становятся дедами; но после обеда завелись - и вот скисли, узнав, что по крайней мере еще сутки надо ждать. Впрочем, кто‑то, наверное, и радовался отсрочке, но виду не подавал. Да и сумерки одинаково печалили все лица.

- Батарея!

- Отбой!

- Подъем!

- Отбой.

- Подъем.

- Шагом марш. Раз, раз, раз‑два, левой, левой, раз, раз, раз‑два, ле‑вой, левой… стой. «Розы» вполголоса. Шагом марш. Песню запевай.

- Жил‑был художник один - раз‑два, левой, левой, - краски имел и холсты, - раз‑два, левой, левой, - но он актрису любил - раз‑два - ту, что любила цветы. Миллион! миллион! алых роз! из окна! из окна!..

- Отбой.

- Кол, идешь к зенитчикам, находишь там Сабыр‑бека Акылбекова и говоришь, что Шуба кланяется и интересуется планом на будущее. Планом, запомнил? Вперед…

- Что за богач здесь чудит… а за окном чуть дыша… миллион, миллион…

Скрипят половицы, хлопает дверь, клацают пряжки, раздается кашель, снова хлопает дверь, скрипят половицы, кто‑то спрашивает у дежурного сержанта, в какую сегодня смену ему стоять, дежурный отвечает, кто‑то насвистывает; пахнет табачным дымом, сапогами, портянками.

Кто‑то говорит, что - если одна роза стоит рубль, то миллион роз - миллион рублей; даже если пятьдесят копеек - и то полмиллиона, ничего себе бедный художник.

Гремит крышка бачка с водой. Скрипят половицы.

- И всего на одну, тогда как можно полмиллиона иметь за эти же деньги: пятьдесят копеек ей на билет и пятьдесят себе на билет в кино, и она после кино - твоя…

* * *

- Эй, проснись. Это дежурный. Пора на смену.

Черепаха слез, начал одеваться. Дежурный сержант стоял рядом. Черепаха, надев штаны, сел на табурет, чтобы обвернуть ноги портянками и обуться, оглянулся и с удивлением увидел, что никто больше не встает. Он поднял глаза на дежурного.

- Шевелись.

Он обулся, взял куртку.

- Можешь не надевать.

Он посмотрел на дежурного.

- Тепло. И майку лучше снять.

- Зачем?

- Пошли.

Сержант пропустил его и пошел сзади. На улице было темно. Возле грибка маячила тень дневального.

- Нет сигареты? - спросил Черепаха, пытаясь разглядеть лицо дневального.

- Сигареты? - это был голос одного из своих - сынов.

Дежурный хмыкнул:

- Ты же не куришь. Пошли.

Они прошли мимо столовой и глиняного жилища офицеров.

- Иногда курю, - сказал Черепаха.

Дежурный промолчал. Они миновали двор и направились в сторону недостроенной бани.

- Куда мы?

- Туда.

Они достигли мраморной серой стены и прошли внутрь мраморного прямоугольника. Здесь приятно пахло табаком и еще чем‑то пряным.

- Заговорщик?

- Он.

- Хорошо, мой генерал. Дернешь?

- Нет, проверяющий может приехать.

- Ну мы тебе оставим.

- Оставьте.

- Но не больше трех затяжек, мой генерал. Хоп!

- Кто‑нибудь на пороге сядьте. Зажгите спичку… А то ничего не видно. Здесь! Здесь наш ревлю… хх! Ревлю… как это? Ревля… Пф‑а‑ха‑ха! бля‑рев‑ля! Ха‑ха! Тсс! тсс! тсс! Ха‑ха‑ха! А‑ха‑ха! а‑ха‑ха! Тсс! тише! тсс! тсс! тсс! тише! тише! Ха‑ха‑ха! Ладно, давайте… Ха‑ха‑ха‑ха! Давайте в самом деле - тес - а то это самое… Ха‑ха‑ха‑ха‑ха! о, бля! о, не могу, ха‑ха‑ха‑ха… обляйте… ха‑ха‑ха‑ха - обляйте… ха‑ха‑ха! Ха‑ха‑ха‑ха‑ха! Я прошу… ха‑ха… обляйте… ха‑ха! а! а! ыыы! конец!.. не могу… Ха‑ха! Ха‑ха‑ха! Об… ха‑хахахаха! меня обля хахахаха!.. водой обляйте! Ну тише, действительно, хватит, вы что? ты что, братан? в натуре, кончай так шуметь, сейчас придут… ххх‑хха‑ха… Сходите кто‑нибудь за этой… хх… за водой. Уф! классные ржачки! фу! все! все! Не надо ничего, все нормально. Все, братаны, все четко. Все, клянусь.

- Там кто‑нибудь на выходе есть?

- Есть.

- Я уже забываю, зачем мы здесь торчим.

- А кто это?

- Где?

- Вот стоит, забыли?

- Ну да! Он хотел показать нам, где раки зимуют.

- Слушайте, неужели он действительно думал, что мы, что вот Шуба, Лыч, я будем это все… Слушай, может, ты шизофреник?

- Шуба, можно я уже начну?

Может, дневальный догадался и сейчас поднимает ребят…

- Где ты был, когда мы здесь вшей кормили? Метались, как ошпаренные. Строили, рыли.

- А он думает, тут все само построилось. По щучьему веленью.

- Где ты был эти полтора года, гнида?! Когда мы по минам ездили и на засады нарывались? Думаешь, ордена и медали за красивые глазки дают?!

- А он говорит: портяночные наполеоны.

В мраморном колодце было душно и темно. По спине и из‑под мышек тек горячий пот, горячие змейки щекотали виски и вились по щекам и шее.

- Ты это говорил?

- Там есть кто на входе?

- Так ты это говорил?

- Тихо!.. Что это?

- Машина! Сюда?

Но тут же они поняли, что это взошедшая луна осветила небо; несколько мгновений они сидели молча, обратив лица к наливающемуся бледным светом звездному небу, и Черепаха тоже поднял глаза и увидел худого громоздкого Лебедя, приколоченного вблизи Млечного Пути…

- Ты говорил?

- Нет, - ответил Черепаха, пятясь, - не говорил.

Но это уже не могло их остановить.


6

Поезд притормозил, и он сошел, а большие тяжелые колеса продолжали вращаться и тащить - условиях острой классовой - дальше зеленые закопченные вагоны с пыльными стеклами, колеса вращались, стучали - отсюда вытекает - колеса вращались, - вытекает и классовое назначение - стучали - в постоянной боевой готовности - и уволокли весь караван с людьми и рестораном за лесной поворот.

- Своей боевой мощью они сдерживают агрессивные устремления империализма. В наше время усиливается противостояние двух… Что такое, Бесикошвили?

- Ручка перестал писать, тащсташнант.

- Бери мою.

Жарко. Брезент раскален. Окна отворены, и дверь распахнута настежь, но воздух в ленинской комнате недвижен. Ленинская комната - это отдельно стоящее сооружение, но почему‑то называется комнатой. Комната невидимого дома? Ленинскую комнату строили три дня: из ящиков сколотили каркас и обтянули его толстым брезентом, вырезали два окна и застеклили их, навесили дверь, внутри поставили столы и табуретки, стены украсили плакатами, рукописной газетой «Артиллерист‑1» и портретами моложавых мужчин с приятными внимательными ободряющими глазами, а на стене, свободной от плакатов, висит большое лицо с бородкой и морщинками у глаз, необыкновенно солнечных. Здесь нельзя курить. Сюда нельзя входить в майке или босиком. Это ленинская комната.

- Он убедительно доказывал, что этими лозунгами буржуазия пытается скрыть…

Хрипло покашливают курильщики, скрипят табуретки. Шариковые ручки петляют по листам тетрадей. Лобастый политработник сидит за столом. На столе его панама, папка, газеты. За его плечом - лицо с прищуром лучистых глаз.

- В противном случае трудно, а подчас и вовсе невозможно сделать правильные выводы о тенденциях развития военно‑политической ситуации в мире, а также военного дела в целом или его отдельных отраслей.

- … какую роль играют Вооруженные Силы СССР. - До обеда еще час, а политзанятия подходят к концу, заставят идти на стройку.

- Например, здесь в ДРА. - Политработник смотрит на часы и начинает собирать бумаги в папку. - Вопросы? Бесикошвили? Пожалуйста.

- Нет, это я вот это, - откликается усатый чернощекий Бесикошвили, показывая шариковую ручку. Он встает и несет ее к столу.

- Я думал, тебе что‑то не ясно.

- Нет, мне ясно, - отзывается, кладя ручку на стол, Бесикошвили. Но, увидев на лобастом лице улыбку, говорит, чтобы что‑то сказать: - Одно не ясно: когда мы тут порядок у них наведем?

Политработник берет папку, панаму с зеленой пластмассовой кокардой и, вставая, отвечает:

- Наведем.

Вслед за ним с шумом поднимаются и разомлевшие ученики в сырых горячих куртках.

- Кстати, - говорит, приостанавливаясь перед порогом, политработник, - киноустановку починили и сегодня что‑нибудь покажут.

Ученики одобрительно гудят. Политработник переступает порог, защищает голову от солнечных отвесных лучей панамой, пересекает двор, выходит за мраморную ограду‑щит. Дверца хлопает, мотор заводится, и политработник уезжает в сторону второго форпоста.

Найдя тень в мире, до краев затопленном невесомой прозрачной лавой, они сидят, курят, стараясь не замечать мраморную стройку с лопатами, помостами, цементными мешками, осторожно косятся на офицерский дом, глядят на Мраморную, на город, на его постройки, на размытые, расплавленные степи, где танцуют желтоватые толстые кобры - выгибаются, достают головами небо, рассыпаются и вновь встают, переплетаются, свиваются в клубы, кружатся, кружатся.


7

Вечером в батарее появились чужаки. Никто не видел, откуда они пришли, - минуту назад их не было, и вот они уже здесь, всюду: в палатке, в ленинской комнате, в столовой, на стройках. Хмурые плечистые парни в высоких зашнурованных ботинках, в тельняшках под сетчатыми маскировочными куртками с капюшонами заглядывали во все помещения, проверяли все щели и углубления. Скорее всего, не сказав ни слова, они бы и исчезли, но дежурный сержант опомнился и спросил:

- В чем дело?

Один из чужаков повернул к нему скуластое лицо с раскосыми черными глазами и не ответил, а спросил:

- Кто‑нибудь был здесь?

Но в это время из офицерского жилища вышел комбат, и раскосому, который был, по‑видимому, у них главным, все‑таки пришлось отвечать на вопросы. Пока он объяснялся с комбатом, его товарищи ускользнули на позицию и осмотрели окопы и капониры, наполненные ящиками со снарядами. Переговорив с комбатом, раскосый чужак выскользнул за мраморную ограду и поспешил за своим отрядом, который уже направился ко второму форпосту.

- Опять побег, - сказал комбат.

Слухи о том, что в разведроте слишком круто обходятся с первогодками, подтвердились - двое из них еще вчера исчезли, и теперь солдаты разведроты вели поиск.

Батарейные старожилы заговорили о побегах.

Оказалось, что побегов на их памяти было предостаточно. Все удачные бегства совершались во время операций, в горах, или в кишлаках, или в городах, где за каждым углом враг. Никто толком не знал, что с беглецами происходило потом. По одной версии, их омусульманивали и заставляли стрелять в советских, по другой - переправляли в Пакистан, а оттуда в Швейцарию или Америку. Лыч, ссылаясь на то, что женщина здесь дорогое удовольствие, а козлодерство обычное дело, утверждал, что беглецов обряжают в платья с монистами и заставляют делать то, что делают самые последние шкуры.

Удачные побеги совершались во время операций. Но еще никому не удавалось уйти живым отсюда, из полкового города, окруженного минными полями, окопами, форпостами, - беглецы нарывались на мины или попадали под огонь часовых, а иногда все срабатывало одновременно: мина и автоматы часовых. Но чаще они скрывались где‑нибудь здесь же, в городе, и в конце концов их находили.

Впрочем, один все‑таки сумел уйти: из полка можно выйти или выехать либо через Западный, либо через Восточный контрольно‑пропускной пункт, и он как раз был в наряде по Западному пункту и ночью ушел, но утром его взяли, высмотрев в бинокль.

На вечернем построении комбат напомнил о беглецах, и кто‑то сказал:

- Пусть только сунутся, - а Енохов поинтересовался, - дадут ли отпуск, если задержишь или застрелишь беглецов.

- Ишь, - сказал комбат.

- Это твоя обязанность, рядовой Енохов, - сказал один из лейтенантов.

- Но, - сказал комбат, - мы как‑нибудь поощрим.

Комбат оглянулся на лейтенантов и прапорщика:

- Все?

- Сегодня кино, - напомнил прапорщик.

- Да, - откликнулся комбат, - киноустановку починили, так что… тихо! Начнем с первого взвода. Только один взвод. Я сказал, один… Повторяю… Ну хорошо! Никто не едет. Всё! Добазарились!..

Когда укладывались спать, кто‑то заметил, что все‑таки часовому из зенитно‑ракетной батареи, который погнался ночью за неизвестным и скрутил его - а это был очередной бегун, - дали отпуск.

Часовые первой смены бодро собрались и бодро отправились на позицию. Но вернулись ни с чем. Спокойно прошли и все остальные смены. Не появились беглецы и на позиции второй батареи, и на участках других форпостов. Впрочем, если они знали о минных полях, то ждать их нужно было на контрольно‑пропускных пунктах. Но и на обоих пунктах за ночь ничего подозрительного не заметили.

Днем уже никто не вспоминал о беглецах.




 

Категория: Знак Зверя. Олег Николаевич Ермаков |

Просмотров: 365
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:

"Сохраните только память о нас, и мы ничего не потеряем, уйдя из жизни…”







Поиск

Форма входа

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Copyright MyCorp © 2024 |