Понедельник, 22.01.2018, 12:57 





Главная » Статьи » Солдаты афганской войны (избранное). Сергей Бояркин

Романтика боевых
 


Романтика боевых

В конце лета, когда я уже так привык к сачковой патрульной службе, пришла страшная весть — из нашего полка должны изъять те БМД, которые выработали свой ресурс и отправить их в Союз на капитальный ремонт. Моя БМДшка входила в их число. Для меня это была настоящая трагедия, означающая конец вольной жизни при БМД, и одновременно — продолжение нудной службы, заполненной беготнёй, нарядами и хождением строем.

Вот тут-то я и пожалел по-настоящему, что не ушёл тогда вместе с 3-м батальоном. До нас всё чаше стала просачиваться информация из Кандагара о том, как там у них проходит служба. Все уже прознали о том, какая там райская жизнь: рассекают себе в удовольствие на БМДшках по пустыне, да патроны неограниченно переводят — без дурацких строевых, без хозяйственных нарядов. Бои проходят почти без потерь. Да и боями-то это не назовёшь: разделывают с ходу кишлаки и караваны. Выезды на боевые, а они происходили где-то раз в неделю, — считались сплошным отдыхом и развлечением. Поэтому самым страшным наказанием для провинившихся солдат было, когда их не брали со всеми в рейд, а оставляли с миром в расположении.

Все завидовали фронтовикам 3-го батальона самой что ни на есть чёрной завистью. С того памятного дня, когда набирали добровольцев в 3-й батальон, боевой дух солдат нашей роты значительно возрос и теперь объявилось немало смельчаков, которые постоянно и настойчиво донимали Хижняка просьбами направить их в Кандагар. Ротному уже порядком надоело выслушивать эти причитания. Несколько раз с нескрываемым раздражением он повторял перед строем, чтобы рапорта о направлении в 3-й батальон сразу несли в сортир, где им ещё найдётся применение. А ещё лучше бумагу на эту бесполезную затею не переводить, поскольку такие рапорта даже рассматривать не будет.

Как о чём-то недостижимо-возвышенном мне тоже постоянно мечталось вырваться на боевые: самому увидеть живого противника, проверить себя в сложной обстановке, набраться впечатлений. Однако я понимал, что всё это несбыточная мечта: раз нас приставили охранять правительство, значит трубить всем нам здесь, в тиши, до самого дембеля.

Но вот прошёл слух, что в скором времени 1-й батальон уходит в рейд под Чарикар. Пытаясь ухватиться за этот шанс, я всё же решил рискнуть.

Поскольку проситься у ротного было бесполезно, я потихоньку стал обдумывать маловероятный, но единственно возможный вариант — обратиться непосредственно к командиру полка — только он сможет помочь в этом деле. Конечно, говорить с самим командиром полка было страшновато. Захочет ли он вообще меня слушать? Кроме того, к нему просто так не попадёшь: вечно либо в делах, либо в разъездах. Хорошо ещё наша рота заступила во второй караул по охране штаба полка.

В этом карауле я стоял в паре с Геной, который был на полгода младше меня призывом. И поскольку идти одному было как-то неловко, я предложил ему составить мне компанию. Он тут же с готовностью согласился. И вот в положенное для отдыха время я вместе с Геной направился в штаб полка.

Поднявшись на второй этаж, мы подошли к двери кабинета КэПа. Возле двери красуется знамя полка, его стережёт часовой первого поста. Первый пост по охране этой святыни, как говорили на разводах офицеры — считается самым почётным. Однако все без исключения солдаты его воспринимали как самый поганый пост: там не посидишь, не покуришь, не поболтаешь с напарником, да к тому же надо постоянно отдавать честь без конца шастающим туда-сюда офицерам. Поэтому он не случайно доставался только молодым. Правда, чрезвычайно редко там оказывался кое-кто и призывом постарше, но то случалось по специальному распоряжению Хижняка в качестве наказания за мелкие нарушения.

Раза три я тоже был удостоен чести стеречь святыню полка. От нечего делать в ночное время я очень внимательно его изучил. Безусловно, это было настоящее произведение искусства. Особенно я оценил, как искусно вышит герб СССР. Каким мастерам принадлежала эта кропотливая ручная работа! Все надписи и изображения при близком рассмотрении были набраны из разноцветных ворсинок различной длины и толщины, плотно прилегающих друг к другу, а толщина покрова изменялась в зависимости от изображения. Цвета подобраны сочными и в то же время мягкими. От обилия разнообразных вышивок знамя скорее походило на пухленький коврик и было тяжелющим, как пулемёт — так что трепыхаться на ветру оно никак не могло. Я любил проводить по этой мягкой, бархатной поверхности ладонью, ощущая её приятный рельеф. Тем не менее я не мог понять, — с какой целью было придумано такое обожествление куска материи, от которого одни лишь пустые хлопоты. Кроме того, как нам говорили, в случае утраты знамени подлежит расформированию весь полк, не считая того пустяка, что заодно шлёпнут двоих: часового, который его проворонил и начальника того караула.

— КэП у себя? — спросил я у часового.

— Не-е, — на совещании в другом кабинете.

Пока позволяло время, мы стали ждать. Прошло минут двадцать. Вдруг видим — по лестнице поднимается командир полка. Один, без всякого окружения. Он был, как всегда, чем-то озабочен и спешил в свой кабинет. Мы с Геной сделали шаг навстречу, и я, приложив руку, обратился к нему, выговаривая слова как можно быстрее:

— Товарищ подполковник! Наводчик-оператор четвёртой роты, второго взвода — гвардии ефрейтор Бояркин! Разрешите обратиться!

Батюков приостановился:

— Ну, говори.

— Товарищ подполковник, мы слышали, что первый батальон скоро уходит на боевые. Разрешите нам поехать вместе с ними. А то сколько служим и ни разу на боевых не были…

Услышав такую просьбу, он немного удивился, но отнёсся к ней серьёзно и с пониманием:

— Даже не знаю, могу ли я решить этот вопрос. Да и некогда сейчас… Вот что, лучше обратитесь к замполиту полка и поговорите с ним — возможно он вам поможет.

Мы направились к замполиту, но его на месте не оказалось. Все наши планы рушились в одночасье. И смирившись с мыслью, что на боевые нам не попасть, мы вернулись в караулку.

Однако наш неудачный визит к командиру полка не остался незамеченным. На следующее утро на построении выступил замполит полка — в общем-то тихий, неприметный подполковник. Обычно он начинал свою речь с ругани: а как иначе? — хозяйство у него большое — целый полк — за день обязательно приключалось что- нибудь незапланированное: то опять на посту спят, то молодого обидят, то что-нибудь где-то сопрут. За воровство нам доставалось от замполита особенно часто — постоянно наши гвардейцы норовили продать афганцам казённое имущество: шапки, ремни, лопаты, металлические бочки — словом, всё что только можно стащить. Кроме того, на таких утренних построениях замполит доводил до нас разные серьёзные случаи и ЧП, которые происходили в других подразделениях ограниченного контингента: то наши воины продадут боеприпасы, то кого-то ограбят, а то и убьют. Но и за чужие грехи замполит отчитывал нас так строго, словно к этому и мы были причастны.

Однако на этот раз замполит ругал нас гораздо мягче, скорее так — для порядку, как дань традиции. Он был явно в хорошем расположении духа:

— …Гвардейцы десантники! Сегодня я вас, сукиных сынов, больше ругать не буду, хотя сами прекрасно знаете — по другому с вами нельзя, по другому вы ничего понимать не хотите. Ну да ладно. Хотелось бы всё-таки сказать о другом. Я не сомневаюсь — на вас можно положиться — а это главное! Главное то, что у вас высокий моральный дух, крепкая идейная убеждённость и настоящая комсомольская сознательность! Об этом говорит тот факт, что некоторые гвардейцы из нашего полка сами просятся на боевые! Я бы сказал точнее — даже требуют, чтобы их отправили на передовую! Вот с кого всем надо брать пример! Вот на кого надо равняться!

— Уж не нас ли с Генкой замполит расхваливает? — сразу смекнул я. — Раз никого конкретно по фамилии не назвал — значит нас. Да точно! А кого же ещё?



Разборка с Еремеевым

Почти все офицеры ВДВ, которых мне довелось видеть, довольно интересные и своеобразные личности. Они энергичны, сообразительны, остры на язык, а при встречах неизменно стараются перешутить друг друга. Всю эту их радость жизни я поначалу связывал с тем, что преодолеть высокий конкурс единственного в Союзе десантного училища человеку с заурядными способностями было не под силу. Но позже стал понимать, что дело тут не только в этом. Ведь было бы даже странным быть не жизнерадостным и не улыбчивым человеку, когда его окружает столько беспрекословных исполнителей: скажешь слово — а они уже улетели выполнять. Где на гражданке найдёшь такую замечательную профессию, чтобы можно было почувствовать себя столь комфортно и значимо, как ни стать офицером?

Как бы то ни было, но даже среди прочих офицеров наш ротный выделялся особо: он был наделён тонким проницательным умом и был первоклассным психологом. Он умело использовал сложные отношения среди солдат для поддержания необходимого порядка в роте и в то же время сдерживал старослужащих в определённых рамках.

Хижняк владел достаточной информацией о внутренней жизни в роте: кто с кем дружен, кто кого боится, и вообще, что из себя представляет каждый солдат. Но о некоторых деликатных моментах во взаимоотношениях, наблюдая со стороны, он догадаться никак не мог. Тем не менее это не мешало ему узнавать и об этом. А это значило, что в солдатской среде активно и довольно успешно действовала его агентура. О высоком уровне конспирации его разведчиков говорил тот факт, что деды то и дело пытались определить стукачей, и ни разу им это не удавалось.

Прошло больше недели с того дня, как мы с Геной просились на боевые у командира полка. Я был уверен, что о нашем походе к КэПу никто не знает. То, что это не так, я убедился неожиданно для себя при одной встрече с ротным.

Хижняк, случайно проходя мимо меня, как бы вскользь обронил:

— Знаешь, Сергей, чем попусту ходить к командиру полка, вломил бы лучше Еремееву… Вломил же Панкратьеву когда было надо, — и как ни в чём ни бывало пошёл дальше.

Такой информированностью я был крайне удивлён и долго ломал голову — откуда Хижняк знает такие тонкости? Что я говорил с командиром полка знали я да Гена, может ещё одному-двум сказали по секрету. А что касается драки с Панкратом — не такое это уж и событие — и было-то не более трёх безучастных свидетелей. И главное — проницательный Хижняк понимал, что именно постоянные досаждения Еремеева, а не само желание повоевать, было главной причиной того, что я пошёл проситься на войну.

Ещё в начале лета он снял Еремеева с должности зам. комвзвода, разжаловал в рядовые и вручил ему гранатомёт — самое тяжёлое, а значит, и самое непочитаемое оружие во взводе. В рядовые Еремеева разжаловали за то, что он продал афганскому солдату нашу армейскую шапку.

Эта давнишняя история началась с того, что афганские офицеры, увидев у аскара советскую шапку, стали у него выяснять, — Где взял шапку? Украл? Аскар сказал, что честно выменял её у "шурави" на афгани.

Тут же началось расследование. Весь личный состав батальона построили в расположении и стали проводить опознание. Вдоль строя шёл аскар с офицерами и сосредоточенно вглядывался в наши лица. Он обошёл весь строй, но продавца не определил. Тогда, не распуская строй, вызвали всех с караулов и нарядов, построили их — афганец внимательно осмотрел вновь прибывших и тоже отрицательно покачал головой. Заменили тех, кто стоял на посту, и привели сюда на опознание — безрезультатно. Тогда офицеры стали по спискам проверять каждого солдата. Сверили всех пофамильно — весь батальон был на месте, не доставало одного единственного — Еремеева. Заслышав, что ищут продавца шапки, он тут же смылся, якобы по делам. Но его разыскали и привели. Довольный аскар сразу же без колебаний твёрдо указал на него: "Это он!"

Тогда-то и сняли Еремеева с должности зам. комвзвода и разжаловали в рядовые. Однако высокое положение в солдатской иерархии у Еремеева не поколебалось. Богатый прошлый командирский опыт, крупное тело и статус деда прочно держали его на прежних высоких позициях: его "уважали" все в роте, и он продолжал командовать нами точно так же, как и прежде.

Боялся Еремеева и, занявший его должность зам. комвзвода, сержант моего призыва — Овчинников, по прозвищу "Ксёндз". Он чувствовал себя неуверенно и неуютно, когда по службе ему приходилось отдавать команды Еремееву. Особенно напряжённая и щекотливая ситуация складывалась на строевой подготовке. Тут никуда не деться: как назло рядом стоит офицер, который наблюдает, как идут занятия. Овчинников командует Еремееву как только можно деликатнее: "Нале-во! Напра- во! Кру-гом! Шаго-ом, марш! Левой! Левой!" — в его голосе слышится вина и трепет — только бы достоинство и чувства Еремеева ненароком не задеть.

Правда, сам Еремеев никогда не стеснялся задеть честь и достоинство других. Как-то ко мне подошёл весь трясущийся от злости и негодования механик моего призыва. Он был так взволнован, что не находил себе места:

— Убью этого гада! Застрелю из автомата! Тварь! Представляешь? Заскочил мне на спину и говорит: "Но! Поехали!" Я еле вырвался и убежал. Как я его ненавижу! Застрелю!

— Ладно, успокойся! Ну, застрелишь, а что дальше? А дальше — тебя же из-за этой мрази и посадят! Всему своё время. Вот роту отправят на боевые — там ему и конец! Ты ещё и не успеешь его пристрелить! Он же не только тебя — всех задолбал своими выходками, и ему там — ну никак от пули не уйти!

А пока Еремеев жил вольготно и продолжал отравлять жизнь окружающим. Дело осложнялось тем, что новый призыв хоть и был добрым подспорьем, но всё же как-то пришёлся не в жилу: не было от них ожидаемого облегчения, поскольку все они пришли сразу черпаками и ни одного после карантина — ни одного духа. Молодёжь на равных примкнула к нескольким черпакам из нашего взвода и они шли с ними вровень, работали хорошо, но сильно не упахивались. Еремеев, видя, что мы по- настоящему не воспитываем молодых, гонял нас — фазанов — словно мы ещё не старослужащие. Такое неестественное положение продолжалось уже несколько месяцев. Нас это злило. Между собой мы материли Еремеева на чём свет держится. В конце концов терпение нашего призыва лопнуло.

Однажды ко мне подошёл Ефремов и посвятил меня в план секретного заговора:

— Надо Ерёму отучать, зае..ал уже… Сегодня ему намечается подкинуть хороших п..дюлей. Уже со всеми толковал — все согласны. Деды, с кем говорили, тоже считают, что уже давно пора — сказали, что их призыв впрягаться за Ерёму не станет… Значит так, садимся на ужин, я режу хлеб так, чтобы всем получились одинаковые куски. Ерёма конечно встрепенётся, заорёт: "Пойдём, выйдем!" — и вот тут все встаём и выходим. Там этому пид..ру и устраиваем п..дец!

Сразу с нескрываемым энтузиазмом я поддержал это доброе начинание.

На ужине садимся за стол и начинаем есть. Ефремов демонстративно, как и было оговорено, режет белый хлеб на равные куски — и дедам, и молодым. Это сразу заметил Еремеев. Продолжая молча есть кашу, он с удивлением следил за тем, что творилось прямо на его глазах. А все остальные деды в нашем взводе, кроме Еремеева, о предстоящей операции уже были заранее осведомлены и "не заметили" "несправедливого” распределения хлеба.

Между тем Ефремов кладёт на хлеб одинаковые дольки масла и раздаёт по столу. Один из кусков ложится перед Еремеевым. Тот в полном непонимании уставился на положенный перед ним кусок хлеба — усики у Ерёмы нервно задёргались, он даже на несколько секунд лишился дара речи. Но вот, словно опомнившись, Еремеев с презрением отшвыривает хлеб:

— Что за х..ня?.. Ты что, совсем оборзел? Как ты хлеб делишь?

Ефремов с внешним спокойствием ответил коротко, но твёрдо:

— Всем поровну.

— Них..я ты, Ефрем, припух!.. Пойдём, выйдем!..

— Ну, пойдём.

Всё шло точно по плану. Еремеев и Ефремов выходят. Тут же встаёт и за ними выходит весь наш призыв, даже кое-кто из молодых увязался вместе с нами. Столовая опустела почти наполовину. Но ни один дед не встал, чтобы заступиться за своего однопризывника.

Отойдя в сторону, обступаем Еремеева со всех сторон. Настрой у всех самый что ни на есть решительный. Видя, как резко меняется ситуация не в его пользу, Еремеев сразу сменил тон:

— Да никак, вы уже обо всём заранее договорились… Ну хорошо. Ладно. Давай по-нормальному поговорим, давай разберёмся в чём дело…

Ближе всех к Еремееву стояли Грибушкин и Ефремов. Они и объяснили:

— Слушай! Мы — фазаны. Hex… нас за молодых др..чить. Ты что, не понимаешь этого?

— Хорошо… Всё, договорились. Учту.

— Ты уж непременно учти, а то и на п..дюлей можно нарваться!

Если бы Еремеев повёл бы себя хоть чуточку строптиво, то ему был бы конец — его просто втоптали бы в землю — желающих было, хоть отбавляй. Просто чудом он смог отговориться. На всю разборку ушло не более двух минут. Как только отношения выяснились, пошли обратно в столовую. Нервное напряжение сразу улетучилось. Все повеселели и заулыбались. Деды с невозмутимым видом и плохо скрываемым злорадством тут же начали язвить:

— Что Ерёма, дожил? Молодые уже п..дят?

Да ну вас всех нах… — нехотя и растерянно реагировал Еремеев. — В натуре чуть не отп..дили.

— Ну, ну. Ты уж с ними поосторожней! Да-а, некрасиво для деда получится — перед самым-то домом п..дюлей огребать!

С этого дня Еремеев стал вести себя намного лучше и с нас слез полностью.



В царстве чарса

Проблема потребления наркотиков среди личного состава появилась почти сразу как прибыли в Афганистан. Так ещё в феврале офицеры по этой причине подняли большой шум из-за исчезновения одного медицинского препарата в наших аптечках.

В Витебске в ночь боевой тревоги всему личному составу были выданы индивидуальные медицинские пакеты. Там находились бинты, таблетки, жгут, йод и несколько одноразовых тюбиков-шприцов. Тогда особого значения этим шприцам никто не придавал. Между тем одна из ампул содержала противошоковый препарат — промедол. В случае ранения для снятия болевого шока надо было вкрутить иглу в тюбик и поставить себе укол. Но, видимо, кто-то пристрастился к промедолу не дожидаясь ранений и тихо обчистил все аптечки. Когда спохватились и стали проверять наличие противошоковых ампул — было уже поздно: почти ни у кого их не оказалось. Все те немногие оставшиеся ампулы сразу изъяли. Похитителя так и не определили. Вскоре по приказу все аптечки изъяли полностью, а выдавали их только непосредственно перед выходом на боевые операции.

Однако в самом Кабуле на чёрном рынке наркотики можно было приобрести довольно спокойно. Самым распространённым среди них был чарс — отвердевшая смола дикорастущей индийской конопли. Конопля на равнине произрастала в изобилии, и технология приготовления самая простая: достаточно потереть ладонями верхушку стебля, как к ладоням прилипал уже готовый продукт — чарс, внешне похожий на пластилин тёмно-бурого цвета. Чарс был настолько дешёвым, что вполне был доступен даже нам — простым советским солдатам — с нашим мизерным денежным довольствием.

Заступая в патруль или на первый пост караула, нам приходилось нести службу вместе с афганскими солдатами. Бывало, нисколько не стесняясь нашего присутствия, они открыто курили чарс и зачастую предлагали нам за компанию.

Дважды я пытался узнать, что это за штуковина, однако с первых же затяжек меня только давил кашель, и никаких интересных ощущений не приходило, не считая того, что потом некоторое время болела голова. Поэтому я стал относиться к этому делу как к чему-то несерьёзному. Но подошло время, и мне всё же довелось побывать в этом удивительном мире наркотических грёз.

В тот день я был в карауле на третьем посту вместе с Геной, с которым мы ходили к командиру полка. Болтая с ним о том о сём, наш разговор незаметно вышел на эту запретную тему.

— Подумаешь, дым вдыхать, это даже не вино пить — ничего интересного быть не может, — высказал я свои соображения, припомнив собственный неудачный опыт.

— Значит, ещё просто не пробрало, — с видом знатока сказал Гена. — Один раз туда залетишь — узнаешь, что это такое — потом и одной затяжки будет хватать.

— А у тебя хоть раз получалось? — поинтересовался я.

— У меня получалось, — и он как-то странно заулыбался.

— Почему же у меня только голова болит? А может он не на всех действует?

— Я же говорю — не пробрало. А действует на всех, — уверил он.

— Ну, скажем, проберёт, а что я буду чувствовать?

— Тут словами не расскажешь — у каждого своё, — многозначительно ответил Гена.

— Ну вот, к примеру, ты — что чувствовал?

— Я же говорю — словами не расскажешь. Надо самому попробовать, тогда и поймёшь, почему.

Я был заинтригован. Такой разговор мог только усилить мой нездоровый интерес к этому неизведанному делу. Любопытство окончательно брало верх. Я прекрасно понимал, что такое возможно узнать только здесь в Афганистане — в Союзе об этом и речи быть не могло. К тому же дембель неизбежен и надо обязательно набраться новых ощущений, чтобы было о чём заливать друзьям на гражданке.

Это была наша последняя смена в этом карауле, и проверок не ожидалось. И не откладывая на потом, поскольку у Гены в аккурат оказался в кармане косяк, решили провернуть это дело прямо сейчас.

Он отложил автомат, распотрошил сигарету, перемешал табак с крошками чарса и, проворно засыпав эту дьявольскую смесь обратно в сигарету, протянул её мне:

— Давай, пробуй. И главное: если что, не пугайся — я рядом — всё будет нормально.

Я прикурил сигарету и попробовал сделать глубокий вдох. Но тут же лёгкие сдавило, и весь дым застрял колом в бронхах. А уже через секунду я, выпучив глаза, захлёбывался в безостановочном кашле. Но превозмогая тошноту, неприятные ощущения в горле и постоянный, выворачивающий всё нутро кашель я всё-таки сделал около десяти хороших затяжек.

И вдруг!.. Как бывает в сказках, словно по мановению волшебной палочки, окружающий меня мир странным образом преобразился. Я почувствовал, что перешёл в другое неведомое состояние. Тело стало невесомым, в голове звенящая чистота.

…Я прислушался, и потихоньку шум города: шелест тронутой ветром листвы, гул проезжающих машин, лай собак — все эти звуки удивительным образом изменялись и, переплетаясь один с другим, рождали необычайно приятную мелодию. Слушая эту мелодию, я понял, что могу управлять ею так, как хочу сам. И эта чудесная музыка и яркие зрительные галлюцинации теперь сливались в неповторимую единую гармонию. Фантазируя новые необычные звуки, изменяя течение музыки, я плыл по её волнам, и всё моё существо растворялось в этом единстве звуков и образов. Это было состояние полного блаженства и всеохватывающего счастья.

…Затем мысли переключились на самосозерцание, на познание собственной плоти.

Я уже ощущал своё тело, как какой-то сложный биологический робот. Было интересно наблюдать, как сокращаются одна за другой группы мышц, управляемые сигналами из центра, расположенного в голове, когда я производил какие-нибудь движения. Открылась удивительная возможность познавать собственный организм. Абсолютно спокойно можно было одними только нервами, словно глазами, видеть свой скелет, свои лёгкие и сердце. Лёгкие, как два резиновых мешка, раздувались при вдохе так, что казалось лопнут. Стоило подумать о сердце, как оно начинало учащённо биться, или, наоборот, можно было усилием воли его приостановить. Теперь одним сосредоточением мысли я мог запросто вмешаться в функционирование своих внутренних органов и от этого стало не по себе — а вдруг что-нибудь ненароком собьётся?!

Наркотическое состояние затягивало всё глубже и глубже, подобно тому, как, если очень долго не спать, неумолимо погружаешься в сон. Сопротивляться этому было невозможно. Скоро я уже не мог контролировать свои мысли. Они рождались сами по себе, одна за другой, хаотично наползали и вытесняли одна другую, подчиняясь какой-то своей непонятной логике.

Моё "Я" словно отделилось от моего тела, хоть и жило внутри него. Я отчётливо осознал, что тело может двигаться вполне самостоятельно, как машина без водителя, неся в себе пассажира — моё "Я", которое будет всё созерцать, наполняться страхом и ужасом, но управлять телом не сможет. В любой момент могло случиться, что ноги сами побегут и я брошусь с башни вниз головой — словно кто-то другой стал хозяином моего тела. Мои руки могли взять автомат, передёрнуть затвор и начать бессмысленную стрельбу, а то и застрелить самого себя. Испугавшись одной этой мысли, я медленно-медленно, чтоб не сорваться и не потерять контроль над телом, отложил автомат подальше от себя.

Теперь мне стало страшно. Блаженство и эйфория сменились всеохватывающим животным ужасом. Чтобы уйти от этого кошмара, я закрыл лицо руками. Но тут я увидел, что руки по самый локоть приобрели вид ослепительно светящихся красных пластин. Я не верил своим глазам — ведь этого никак не могло быть! Сжимая пальцы рук, я видел как сжимаются и разжимаются эти излучающие свет гладкие и плоские пластины. Я продолжал их видеть, даже закрыв глаза или отвернувшись.

В панике и отчаянии я огляделся вокруг себя — изменилось всё: и геометрия предметов, и расстояния, и цвета, которые теперь воспринимались совсем по другому. Ход времени растянулся настолько, что всё происходило невероятно медленно. Я уже был не в состоянии отличить галлюцинации от реального.

Гена, увидев, что меня посетили ужасы, решил отвлечь моё внимание и начал тихонько петь песни. При этом в такт звучания мелодии он, словно на гитаре, играл на автомате. И я услышал звуки воображаемых струн, а приятная мелодия так и лилась в мою душу. Я осознавал значимость каждого звука, его точность и неповторимость, а в каждом слове я открывал столько высшего смысла, что всё это порождало в мозгу красочный букет фантастических ассоциаций. И я опять окунулся в волшебный сон, и казалось, что нет ничего прекрасней этого сна.

Тем временем в ста метрах от нашего поста 6-я рота выходила на ужин. Я наблюдал их построение, которое в моём видении происходило как мультипликация на фоне какого-то таинственного лунного ландшафта.

Вдруг, вижу — Гена на меня ошарашено уставился и потом с тревогой в голосе говорит:

— Серёга, всё нормально. Всё нормально, сейчас пройдёт.

Я и сам почувствовал — что-то до этого произошло со мной, а что именно — не понимал. И только через несколько секунд стало всплывать в памяти, что среди шума солдат я услышал, что кто-то позвал меня по имени. Не отдавая себе отчёт, я закричал в ответ что есть сил: "А-а?!." — и даже увидел как звуковая волна материализовалась и рывками по воздуху стала распространяться в ту сторону, куда я крикнул. Но тут же я об этом забыл и вспомнил только с усилием воли.

Гена понял, что я "улетел" слишком далеко и начинаю откалывать номера. Он сам ни на шутку испугался и стал меня успокаивать:

— На, попей воды, — предложил он неуверенно, не зная толком, что делать в этой ситуации. Однако его слова подействовали на меня магически. Словно находясь в глубоком гипнотическом трансе, я был не в состоянии сопротивляться его словам: мои руки сами взяли фляжку, поднесли её к губам и я сделал несколько глотков.

— Иди, сядь… Ничо. Ничо… Успокойся, всё скоро пройдёт, — моё тело пошло и чётко выполнило приказ.

Минул час, который показался мне длиною в жизнь, и тот мир — царство чарса — помаленьку стал меня отпускать. А ещё через час, к тому времени, когда пришла смена, я уже был почти в норме. Правда, даже спустя неделю я нет-нет да проваливался на несколько секунд в это странное и непонятное состояние.

После этого на совместных с афганцами постах я по достоинству мог оценить то, как аскары, полностью выкуривая крепко забитую чарсом сигарету, могли держаться спокойно и уверенно. Наших же парней нередко развозило так, что они теряли полный контроль над собой. Так один из охраны кабульского госпиталя, обкурившись, лёг на две гранаты Ф-1 и взорвал их.

Другой тяжёлый случай произошёл с одним каптёром из 108-й мотострелковой дивизии, расположенной под Чарикаром. Когда в ту роковую ночь каптёр заколачивал себе косяк, он явно не рассчитал свои возможности. Обкурившись, он стал дико орать и, схватив автомат, начал отстреливаться от "окружающих его врагов". Сам он в это время находился в палатке один и довольно долго держал круговую оборону, поливая длинными очередями во все стороны. Тогда один прапорщик ответным огнём ранил каптёра в ногу. Его разоружили и, обезумевшего от боли и ужаса, поволокли в ПМП. Правда, до операций и докторов дело не дошло: ещё по дороге наркомана-дебошира насмерть добили свои же сослуживцы. Труп отправили на Родину в Молдавию, сказав родным, что он погиб на боевых.



Ноябрьская смена призывов

Первым, на месяц опередив дембелей, домой yexaл Мцхветаридзе — грузин из Тбилиси. Он не прослужил ещё и года, как из военкомата пришло распоряжение отозвать его из армии для ухода за больными родителями. Мцхветаридзе никогда не жаловался на слабое здоровье своих родственников, и потому никто не сомневался, что родители специально сделали эту справку о своей инвалидности, чтобы вернуть сына домой, хорошо заплатив и врачам, и военкому.

Мцхветаридзе в целом был неплохим парнем. Своим уравновешенным характером и интеллигентностью он явно отличался от большинства кавказцев, с их примитивным, дикарским мышлением и святостью принципов землячества. Между тем он искренне считал себя особой, исключительной личностью: гордился своим древним родом, своими многочисленными родственниками, которые имели большие связи, любил вспомнить, как он шикарно отдыхал на черноморском побережье.

Весть о том, что Мцхветаридзе сумел организовать досрочный дембель и отваливает уже завтра, прозвучала как гром среди ясного неба. Деды были в шоке. Они видели в таком подлом поступке высшую несправедливость, полагая, что настоящий десантник должен отслужить именно два года, а не один. Особенно сильно переживал по этому поводу Боровский. Весь тот день он посвятил поиску Мцхветаридзе. Выпучив глаза и весь трясущийся от негодования, он несколько раз залетал в наш взвод:

— Где эта гнида?! Прибью! Он у меня сам калекой станет! — и вновь исчезал в дверях.

Но раз уж Мцхветаридзе перехитрил Советскую Армию, то Боровского и тем более с лёгкостью обвёл вокруг пальца: весь тот день он где-то умело скрывался, а сразу после вечерней поверки сделал свой заключительный "финт ушами" — юркнул в офицерскую комнату, где благополучно и переночевал. А утром Мцхветаридзе в роте уже не было: ещё затемно он покинул расположение роты и ушёл в штаб полка: тихо, скромно, ни с кем не попрощавшись и даже не позавтракав.

Вскоре подошла очередь и до настоящих ноябрьских дембелей. За несколько дней до их отправки домой Грибушкин, проявляя активность, решил сорганизовать наш призыв на акт возмездия, чтобы устроить им напоследок яркие воспоминания об армии:

— Давай дедов проводим! — агитировал он меня, когда мы были в патруле. — Представляешь, деды выстроились в шеренгу, ждут офицеров. И вдруг раздаётся свист — мы толпой налетаем и давай их молотить!

Однако на его предложение я отреагировал вяло. Основным сдерживающим обстоятельством было то, что наш призыв, как на подбор, состоял из хиляков, вроде меня — низкорослых, худощавых — ни одного настоящего громилы, на которого можно было бы смело опереться. Физически ноябрьский призыв был явно сильнее.

— Как бы нас самих не отхреначили, — высказал я ему свои сомнения. — К тому же среди них есть и нормальные парни, к примеру, Лобачёв.

— Ну, тогда давай вломим одному Ерёме!

— А что, — оценил я интересную идею. — Я — за! Навешать этому козлу — было бы здорово! Давай, если другие поддержат!

Но других сорганизовать как-то не получилось. И вообще, последнее время Еремеев вёл себя намного скромней. С того славного вечера, когда у него состоялась душевная беседа с нашим призывом, он буквально морально переродился: совсем исправился и стал уже хорошим мальчиком, так что особой нужды "провожать" Еремеева не было. Пахали под его руководством — было дело, — что ж поделаешь — таков армейский закон. Теперь мы деды — пахать будут другие.

И вот для ноябрьских дембелей наступил долгожданный день. На последнем построении КэП произнёс короткую речь-напутствие и поблагодарил их за службу. Полковой оркестр заиграл "прощание славянки", и под звуки марша дембеля, печатая шаг отдельной колонной, в последний раз торжественно прошлись перед строем. Затем они сели в машины и отправились на аэродром. У всех настроение поднялось — следующий черёд наш — всего через полгода так же уедем и мы!

В тот же день прибыло молодое пополнение. Вечером мы стали расспрашивать молодых, — кто такие, откуда прибыли — искали среди них земляков — будет с кем поболтать о доме, возможно, взять под свою защиту.

С новым днём ситуация резко изменилась в лучшую сторону. Поначалу даже было как-то непривычно: с одной стороны — не осталось никого, кто гонял нас прежде, а с другой — вновь прибывшие уже хорошо знали, что от них требуется и трудились прилежно, без замечаний. Стоило сказать: "Так, мужики, — ты и ты! Тащите баки", — и не надо было повторять второй раз. Всё понимали с полуслова. Молодцы, и только! Никто не задавал глупых вопросов: "А чо я?" — они знали, — они молодые — значит им пахать, да греметь, как медным котелкам.

Правда, первое время их не ставили в караул. И на всё это время фазаны и мы, уже будучи полноправными дедами, заступили в бессменный караул в две смены. Четыре часа стоишь, четыре отдыхаешь и снова идёшь на пост — и так продолжалось две недели подряд.

Мне достался самый трудный — первый пост. Стоишь у всех на виду, в афганской форме, ни поспать, ни отдохнуть, даже курить приходилось с оглядкой. Хорошо тем, кто охранял башни: один спит, другой за двоих службу несёт и смотрит, когда появится проверяющий, чтобы вовремя растолкать спящего.



Как равняли молодёжь

Молодёжь пришла на радость нам — дедам — работящая, покладистая. С ходу взвалили на свои плечи массу бытейских хлопот: трудились как и полагается молодым — с энтузиазмом. Казалось бы всё хорошо, да деды были недовольны: по их мнению, не выработалось ещё у молодых серьёзного отношения к службе. Вот уже прошло две недели, а они всё ходят петухами — чуть ли не до панибратства доходит. Думают, раз попали в Афганистан — значит герои, думают, здесь все на равных. Разговорчивые, весёлые.

— Ишь! Смеются!.. Анекдоты без конца травят! Весёлая жизнь! X… на службу забили! — брюзжали деды. — А как же — Афганистан! Герои!

Поначалу деды пробовали с ними говорить по- хорошему, — мол, ребятки, надо не просто делать, что говорим, а надо — метаться! Должна быть чёткость в выполнении. Надо всячески показывать своё уважение к нам — дедам. Ведь вы же в армии! Но, увы, зачастую эти добрые пожелания пропускались мимо ушей и должным образом не учитывались. Недовольство у дедов потихоньку накапливалось. Всё острее вставал вопрос о необходимости проведения воспитательной работы среди молодёжи. И повод не дал себя долго ждать.

На ужине молодые позволили себе дерзкую выходку: нарезали хлеб почти что на равные куски. Кто первый, расхватал себе куски что побольше и начали рубать. Я, поскольку внутренне был за равенство между призывами и не придавал особого значения толщине хлеба, взял первый попавшийся кусок.

— Ничего себе! Это что?.. Мне что ли? — недовольно хмыкнул Ефремов, глядя на оставшийся слабенький кусок хлеба. — Ладно! Вижу я, вы них..я не понимаете. Вы припухли! Прибурели! Сегодня вечером вас равнять будем! — аппетит у него был основательно перебит, к хлебу даже не притронулся. Молодые, вначале так радовавшиеся пище, теперь, поняв, что проштрафились, жевали, но уже без прежнего веселья.

Вечером, зная мою мягкую натуру, ко мне подошли Ефремов с Овчинниковым и предупредили:

— Сегодня будем молодых воспитывать, а то на дедов х… забили! Надо равнять! Надо! Ты можешь их не бить — твоё дело, но главное должен присутствовать, стоять вместе со всеми.

Хоть мне эти разборки были не по душе, но против своих пойти не мог:

— Ладно, буду.

И вот стемнело. Рота отбилась. В помещении роты выключили свет. Немного погодя, деды собрались в небольшую компанию и, закурив, завели дружеский, неторопливый разговор. Ефремов на секунду отвлёкся от беседы и тихо сказал:

— Май восемьдесят, строиться.

Пятеро новеньких спрыгнули со второго яруса и, выстроившись в одну шеренгу, ждут что будет дальше. Однако деды словно про них забыли: общаются между собой, курят и даже не смотрят в их сторону. В дальнем углу мягким красным светом освещает стены комнаты печурка, в соседнем взводе негромко бренчит гитара. Пять, десять минут проходит — молодые всё стоят в одних трусах, поёживаются. Эта выдержка специально делается, чтоб те прониклись и лучше осознали свою вину, чтоб обострить их изнеженные чувства. Ожидание неизбежного наказания само по себе мощнейший психологический прессинг. Но вот, наконец, кто-то из дедов "вспомнил” об их существовании. Он повернул в их сторону голову и спокойно сказал:

— Упали, работаем.

Шеренга молодых легла на пол и стала отжиматься. Через пять минут они выдохлись.

— Отставить, нах..! — они встали.

— К бою!

— Отставить!

— К бою!

— Отставить!.. — и молодые беспрерывно вставали и падали. Это выработанная с годами практика — перед тем как бить, молодых обязательно надо вымотать до предела.

Затушив сигарету, Ефремов не спеша подошёл к шеренге:

— Вы, желудки, нас что, за дедов не считаете?.. Что, за дедов не считаете, я спрашиваю? А-а?

— Считаем, — ответил один слабый голос из строя.

— X..ля ж тогда хлеб растащили?.. Вас наверно, п..дить надо?

— Нет, не надо, мы всё поняли — больше такого не будет — неуверенно протянул тот же голос.

— Надо! По другому вы них..я не понимаете! — и двинул первому же в челюсть, потом другому, и так прошёлся вдоль всего строя. К нему тут же подключились ещё двое дедов, и тоже стали бить и пинать молодых. Кому вдарят в живот, тот загнётся, ему тут же командуют: "Встать, сука!" — и снова дубасят.

Деды из соседнего 1-го взвода, который располагался в смежной комнате, видя, что у нас полным ходом равняют, тоже, увлёкшись нашим примером, заодно построили своих молодых и стали их сначала качать, а потом и избивать.

Для старослужащих равнение молодых — являлось естественной и довольно обыденной частью службы. Некоторым дедам эти мордобойные сцены были абсолютно безразличны, даже не было никакого любопытства: за свою службу такого уже успели насмотреться. Одни общались, ни на что не обращая внимания, другие просто спали, всё так же уныло бренчала гитара — как будто ничего такого и не происходит.

Я лежал у себя на втором ярусе и наблюдал за происходящим. Второй ярус считается для деда недостойным местом — дед должен спать на первом ярусе, и это мне не раз высказывали. Но мне нравилось наверху: можно смотреть на широкий потолок, а не на матрас, который закрывает всё обозрение. В сумраке мешались удары, шлепки, стоны, всхлипывания. Налетели воспоминания о своей молодости: вот точно так же ещё совсем недавно стояли и мы, и точно так же нас отхаживали.

Избиение продолжалось. Уже раздавались жалобные выкрики:

— Не будем! Никогда!

— Мы всё поняли! Не надо!

Я, видя что деды уже входят в раж и сейчас будут пинать лежачих, соскочил с постели:

— Кончай! Хватит для начала! Ну не поймут — тогда и добавим!

Тут все деды набросились на меня:

— Пошёл ты..! Что, жалко их стало? А нас кто жалел? Заступник нашёлся! Смотри, насядут — потом поздно будет!

Обстановка была так накалена, что дело чуть не дошло до драки. Для меня это было тяжёлым испытанием: получилось, что я выступил против своего призыва. Но, слава богу, всё улеглось. Однако общий настрой был перебит, молодым скомандовали отбой и все завалились спать.

Со следующего дня весёлые улыбки на лицах у молодых больше не расцветали. Метались они теперь, как пули. Утром у каждого деда на столе лежал толстенный кусок хлеба покрытый толстенным слоем масла, и кто сильнее их дубасил, у того кусок был толще. А у меня был — обычный, даже ближе к молодому. Деды жевали свою порцию и весело поглядывали на меня. Я почувствовал обиду.

Все последующие дни я всё больше и больше убеждался, что оказался в дураках. И дело тут не в кусках хлеба, и не в том, что деды стали относиться ко мне с недоверием и прохладцей. Я видел, что стоило Ефремову дать какое-нибудь задание молодому — как он стрелой улетал исполнять, а скажу я — тот же молодой приступает к работе нехотя, а то и пререкается, даже выполняя в первую очередь задание фазанов, которые ему регулярно "чистят свисток”. Этим они как бы молча давали мне понять: "Плевали мы на то, что ты на два призыва старше — мы признаём только тех, кто нас бьёт".

Всё это послужило мне запалом для долгих философских раздумий. Я стал приходить к мысли, что как это ни парадоксально, но в неуставщине была своя необходимость и даже определённая справедливость. Когда порядок держится не на добровольном желании, а на принуждении, то обязательно одни солдаты будут угнетать других — это неотвратимый закон. Не будет старший призыв давить младшие — то тогда случится ещё худшее — тогда более сильные станут давить слабых. Пройти в течение первого года наравне со всеми полный курс унижений, но потом год нормально жить — всё-таки не так обидно, чем если бы с самого начала наглые и крепкие сразу бы определились и давили бы своих однопризывников все два года. Собственно так оно и происходило в тех некоторых частях, которые комплектовались целиком из солдат одного призыва. Начальство наивно полагало, что таким образом можно избежать неуставных отношений. И что же? Эксперименты на живых людях показали, что всё равно, забыв про армейскую дружбу и взаимовыручку, одни солдаты били других, только все два года напролёт. Так что вывод я сделал однозначный: неуставщина — это неизменный спутник любой призывной армии, где вместо службы солдат заставляют вкалывать по хозяйству.



Новый зам. комвзвода

С новым призывом к нам в роту из дальней командировки прибыл Джемакулов. До прибытия молодых Джемакулова месяца два не было в части. Он и его друг и однопризывник Шипуля были отправлены на Родину сопровождать гробы с погибшими на боевых. Погибшие были даже не из нашего полка. Убитых они в глаза ни разу не видели, но это было и не важно. Главное, они оба были сержантами и на хорошем счету у командиров — а сопровождать погибших доверяли только сержантам. При каждом гробе было двое сопровождающих: офицер и сержант. Сопровождать гроб считалось не просто сачковым занятием — здесь, в Афганистане, это была единственная лазейка для солдата побывать в отпуске. Только перед отпуском надо было доставить погибшего к родителям, проследить, чтобы родственники не вскрыли крышку гроба, ну и рассказать им историю о гибели их сына:

— …в атаку он шёл впереди. Пули свистели то там, то здесь. На моих глазах его сразило пулей, и он упал. Когда я, значит, к Володьке подполз, он уже не дышал… Хороший был парень…

Подобную выдуманную, хорошо отглаженную легенду о героической гибели своего "товарища", которого они на самом деле и знать не знали, сержанты рассказывали на похоронах десятки раз. Подробности гибели полностью зависели от воображения сопровождающего. Только в зависимости от ранения подгонялись обстоятельства гибели: кто подорвался на мине, кого пронзило осколком, кого уложила пуля. Под конец сержанты-сопровождающие настолько заучивали свои сочинения, что они отскакивали у них от зубов.

Выполнив свой долг на похоронах, Джемакулов и Шипуля поехали на побывку к себе домой. За сопровождение полагался десятидневный отпуск несбыточная мечта любого солдата, кто служил в Афганистане. После отпуска они прибыли в Витебск. Оттуда уже вместе с новым призывом прилетели в Кабул.

По прибытию в роту Джемакулова ждало повышение по службе. Ротный, ещё раньше заприметив, что парень крепкий, не сентиментальный, любит руководить другими — дал ему лычку старшего сержанта и назначил зам. комвзводом. Овчинников его не совсем устраивал, поскольку не видел в нём достаточного авторитета.

Правда первое время Джемакулов отсутствовал, пытаясь устроиться на блатную работу — возить на УАЗике командира полка. Непонятно как, но все блатные работы (самые престижные и сачковые) в полку контролировались кавказцами. Однако уже через две недели Джемакулова отправили обратно: КэПу не понравилось, как новый шофёр управляет машиной.

Попав в роту, Джемакулов, в своё время еле сумевший отвертеться от командировки в 3-й батальон, теперь, решив, что домой надо вернуться обязательно героем — с боевой наградой — начал писать рапорты и просить ротного, чтобы тот отправил его в Кандагар. Но Хижняк даже и не думал его отпускать. Ещё бы! Джемакулов оказался ценным кадром — сумел выделиться среди прочих фазанов и прочно занять лидирующую позицию. Кому же, как ни ему, в роте за порядком следить? И теперь Джемакулов стал просто грозой для молодых и даже своего призыва. Даже мы — деды — и то с ним считались.

У Джемакулова было любимое "мудрое" изречение: "Боится — значит уважает!"

Сила, необходимая для того, чтобы его уважали, у Джемакулова была. Но особенно силён был Джемакулов в национальном вопросе. Он входил в ту добрую половину кавказцев нашего полка, которым было приятно возомнить себя выше всех остальных по очень важному, объединяющему их признаку — что родились они не где- нибудь на равнине, а в горной местности между Чёрным и Каспийским морем. Это обстоятельство было для них столь значимо, так их единило, что они были готовы "зарэзать как барана" любого, кто посмеет тронуть хоть кого из них. Причём абсолютно не было важно — прав был кавказец или не прав, поскольку всегда перевешивало то, что он свой. Благодаря такой крепкой дружбе по национальному признаку "дети гор" в нашем полку чувствовали себя вполне спокойно.

Наблюдая за ними, я так и полагал, что кавказцы везде в армии держат лидерство. Но однажды я услышал совершенно невероятную историю из армейской жизни, которая поставила под сомнение мои представления о кавказском коллективизме. Об этом мне поведал один молодой с нашей роты, который недавно вернулся из Союза, где он лечился от гепатита. После выздоровления он некоторое время находился в батальоне, состоящим почти из одних южан.

— Там не было разницы — дед ты или молодой, главное — какая национальность! А русских было всего-то около двадцати, и нас там боялись все!

Будучи уверенным, что такого быть не может, я упорно отказывался верить молодому. Но он изо всех сил меня уверял, что было именно так, и для убедительности даже дважды себя перекрестил, хоть и был далеко не верующим:

— Ты вот думаешь, что кавказцы — это только армяне, грузины и азербайджанцы, верно?! Я тоже так думал, пока туда не попал! А оказывается их на Кавказе полным-полно! Я в них толком так и не врубился: всякие разные национальности — всех не упомнишь! И ведь каждый мнит о себе! Грызутся между собой постоянно — выясняют, кто главней! А мы их всех гоняем, как шакалов, и живём себе спокойно!

Тем не менее кавказцы нашего полка прочно держались друг за друга, и им подобная участь не грозила.

Естественно, только молодые имели привилегию накрывать на стол. Достаточно было одного взгляда на сервированный солдатский стол, чтобы иметь точную информацию: сколько во взводе молодых, сколько дедов и кто из них самый строгий. По кускам хлеба (белого, конечно) и толщине масла на нём можно сразу определить, кто какое место занимает в иерархии солдатских отношений. То-олстые куски белого хлеба предназначались для дедов (за исключением меня, естественно), тоню-юсенькие — для молодых. Соответствующие пропорции соблюдались и при дележе масла. Джемакулову всегда отрезали несуразно толстенный кусок хлеба и на него ложили целую горку масла — даже ни у одного деда не было такой порции. Неважно, съест он или не справится — дело в уважении, главное показать, что признают за главного.

Ротный, однажды увидев такой супер-кусище, воскликнул от удивления:

— Это ещё что такое? Он же в рот не залезет! Кто делил?

— Я, — появился дежурный молодой.

— Кому столько наворочал? А?

Хижняк прекрасно знал, кому это предназначалось, но пожелал разобраться. Однако дежурный не растерялся — недаром десантник! — и без заминки парировал коварный вопрос:

— Себе!

— Себе?! Тогда ешь! — молодой взял и разом сметелил весь кусок. И только виновато поглядывал на стоящего рядом Джемакулова: "Ну что я мог поделать? Приказ!"

Ротный только ухмыльнулся: "Эх, воины, воины!", — махнул рукой и пошёл к себе в комнату обедать.

Дежурный, не дожидаясь подзатыльников, тут же улетел на кухню. Хоз. взводом заведовал кавказец Хатышев — земляк и первый друг Джемакулова. Объяснив ему в двух словах ситуацию, молодой без промедления получил хлеб, дополнительную порцию масла и стрелой вернулся назад. К моменту принятия пиши перед Джемакуловым лежал достойный кусок хлеба с маслом, ни по каким параметрам не уступающий прежнему.




 

Категория: Солдаты афганской войны (избранное). Сергей Бояркин |

Просмотров: 10
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:

"Сохраните только память о нас, и мы ничего не потеряем, уйдя из жизни…”







Поиск

Форма входа

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Copyright MyCorp © 2018 |