Пятница, 19.04.2024, 05:36 





Главная » Статьи » Слово о Мараварской роте. Неоконченная повесть (избранное). Ткаченко П.И.

«Над убитой правдою не плачем...» I
 


«Над убитой правдою не плачем...»

Эта трагедия, прежде чем запасть в душу, долго вилась вокруг меня, предпринимая несколько настойчивых попыток. А я, беспечный, занятый Бог весть чем, не замечал ее до поры до времени. Первый ее глухой отзвук дошел совершенно случайно в Ашхабаде, точнее, в Фирюзе, где проводился первый сбор воинов запаса. Это был по сути сбор «афганцев», но назвали его, видать, из осторожности, слетом солдат запаса, дабы не нашлась в какой-либо инстанции ретивая голова и не попыталась его запретить. На добрые дела всегда ведь скоро отыскиваются такие головы. И как ни прискорбно, их примитивная логика, сдобренная откровенной демагогией, очень часто срабатывает и торжествует.

И молодые люди, вернувшиеся с войны, вынуждены были исхитриться и все-таки устроить этот сбор «афганцев», такой сбор, который потом будет помниться каждому всю жизнь. Ни в какие времена – ни в теплые, ни в холодные – никому не были нужны солдаты запаса, никто о них и не вспоминал, никто не интересовался, как складываются их судьбы после службы. А тут вдруг вспомнили о них, дабы хоть как-то приглушить давшее о себе знать движение «афганцев». Но, вероятнее всего, политики, государственные люди, которые к тому времени еще не перевелись, еще не были вытеснены на обочину жизни авантюристами, поняли, что с ветеранами этой войны надо что-то делать, как-то их сорганизовать и во всяком случае не бросать на произвол судьбы.

Как бы там ни было, но золотыми осенними днями «афганцы» оказались в Ашхабаде, а потом и в Фирюзе. Молодые ветераны в еще не вылинявших камуфляжах, с орденами и медалями, наполнили собою пионерлагерь «Дружба». Кому не довелось в жизни познать, что такое боевое братство, мужская дружба, кто считает их лишь пропагандистскими домыслами идеологов, побывав там, уверился бы в обратном.

Это ощущение, исходившее от них, вернувшихся с войны, трудно было определить каким-то одним словом. Какая-то таинственность и загадочность познавших то, что остальным неведомо, испытавших на себе всю жестокость и несовершенство этого мира, уже самим появлением своим опровергавшим все сладкие и лживые слова об успехах человеческой цивилизации и прогресса. Они познали изнанку этой жизни, и она оказалась ужасной. И как всегда бывает с человеком: низменное и жестокое способно не только убить его, но и укрепить в вере, заставляет вспомнить о себе, о своем высоком предназначении, побуждает заново полюбить неласковую и неустроенную, но единственную и неповторимую жизнь. Это почувствовали в них люди чуткие и смиренные, живые души, и не почувствовали ограниченные и эгоистичные. Из потаенной зависти, в которой они не признались бы и сами себе, они начали их осуждать, ведь в сравнении с ними они выглядели жалкими. А с этим никак не могли примириться их эгоизм и гордыня, что выливалось в самую простую реакцию – осуждение. Сначала робкое, а потом все более громкое, не получающее никакого отпора. Потому и начали их осуждать, что видели лишь внешнюю сторону их судьбы и неспособны были постичь их внутреннюю и совсем безрадостную участь. Была за этим, конечно, и большая идеологическая игра, о которой, вероятно, и не подозревали те, чья гордыня была уязвлена.

Да что несмываемый загар на лицах, да что искры седины в еще пышных волосах, что скрипучие ремни и пятнистые комбезы, что мерцающая эмаль орденов в сравнении с тем, что творилось в их душах и что распознать было не так просто! Ах, знали бы о том глядевшие на них с тайной ядовитой завистью!.. И на этот раз, как уже давно случается меж людьми, робкое добро, наивно ждущее себе пощады, было затоптано, самонадеянное и нахальное зло восторжествовало, а сердце снова не поверило правде, ибо была она такой простой и такой жестокой, что человеческая натура, познавшая многие хитрости, верить в нее отказывалась...

Еще два года будет идти афганская война, а они уже собрались, ибо от первых солдат, там воевавших, до последних к тому времени прошло уже семь лет.

Вечерами лагерь окутывался магнитофонной грустью новых боевых солдатских песен. Неведомые звуки, занесенные из какой-то другой жизни, словно с иной планеты, притягивали и пленяли, распаляли воображение и пробуждали души. Что было за этими переборами гитар и торопливыми речитативами, теперь уже погасло, кажется, навсегда. Сошло, как и многое в нашей жизни, незамеченным, канувшим безвозвратно в какие-то немыслимые и недостижимые дали...

И, конечно, не само собою так устроилось, что собрались они именно здесь, под Древом семи братьев, под огромной чинарой, смотревшей на все, происходящее на земле, шестьсот тридцать лет.

Там я и услышал впервые о том сержанте, который из всей десантной роты в результате жестокого боя остался в живых один. Говорили, что его рота погибла и только он уцелел. Вот уж, действительно, досталась человеку судьба для нашего вроде бы скупого на приключения времени, – думалось мне. Вот, видать, довелось пережить человеку...

– Что это был за бой? Где и когда? Как все произошло? – уже роились вопросы. Но что-то сдерживало тогда меня броситься по следам столь разительной истории. Видно, сама ее трагичность и удержала. Да и в самом деле, не подойдешь же с бесцеремонностью и наглостью репортера к человеку, может быть, такое пережившему, чего тебе не пережить и за весь твой век, и не спросишь ни с того ни с сего: расскажи, мол, как все было.

Для таких разговоров необходимо особое расположение души, а не эта суета слета с торопливыми встречами и воспоминаниями. Обычная самонадеянность журналиста, что тебя всегда ждут и тебе всегда рады, тут не подходила. Даже менее всего тут подходила она, все заранее знающая.

Теперь мне кажется, что если бы тогда я все-таки разыскал того сержанта, поговорил с ним, и тогда же пустился в поиск, получилась бы, может быть, совсем иная повесть. Впрочем, кто знает... Все свершается так, как и должно происходить. Ведь позже я встречался с ним неоднократно, но это нисколько не проясняло тайну того злополучного боя.

Так впервые услышал я о мараварской трагедии, о бое в Мараварском ущелье 21 апреля 1985 года, о десантной роте, которая, вступив в бой, нашла в том ущелье свой последний земной приют. И, как говорила молва, погибла там полностью. Уцелел лишь один человек. Но, как потом выяснилось, рота погибла не полностью, а две ее боевые группы, два взвода. Да и из тех двух взводов, попавших в окружение, вырвалось из того огненного ада пятеро. Но это все выяснится потом. А пока я встретил лишь одного участника того боя. И прежде чем назвать его имя, должен оговориться. Дело в том, что имена всех героев моей повести подлинные. Я совершенно ничего не придумываю ни в их биографиях, ни в фактах, до меня дошедших, благозвучности или там занимательности ради. Даже письма их оставляю в том виде, как они были написаны. Лишь расставляю в них знаки препинания, так как люди, их писавшие, были в таком состоянии, что им было не до них. Словом, оставляю все так, как оно и было. Моя же забота состояла лишь в том, чтобы свести, составить, соединить все факты в повествование. Повесть как бы существовала уже до того, как я взялся переложить ее на бумагу. И попадись эта трагедия более опытному, более искусному писателю, он сделал бы из нее занимательное повествование. Но я давно уже не верю в силу такой занимательности, а потому лишь старательно собирал факты жизни, которые были для меня ценнее и дороже всякого вымысла.

Потому имена всех моих героев – подлинные. И только имя одного героя я посчитал необходимым изменить. Это имя сержанта Мараварской роты, который встретился мне первым. И делаю это вовсе не потому, что этот герой менее привлекателен, чем другие, или менее заслуживает внимания, или, чего доброго, подумает читатель, что он в чем-то повинен. Нет. Имя его я изменяю лишь потому, что мне до конца так и не удалось разобраться во всей этой печальной истории, и я не уверен, что собрал все возможные факты. Ну, скажем, ходили слухи, что об этом бое в Мараварском ущелье писала китайская газета «Жэньминь жибао». Почему она писала о том, до чего нашим газетам не было дела, почему китайским читателям хитрые политики сочли необходимым рассказать о мараварском бое и почему утаили от наших, – я так и не установил. Видимо, потому, что руководили тем боем со стороны мятежников китайские военные советники. Во всяком случае, те, кто уцелел, слышали их командирские свистки... Выносить окончательный суд, тем более конкретному человеку, я не имею права. Да и не сторонник я скорого людского суда, так часто оказывающегося неправедным. Да и не судить я собрался. Я просто знаю, сколь опасно оставлять в произведении словесности подлинные имена. Что-то все равно останется для тебя неведомым, и ты выставишь события вовсе не в том значении, какое они имели в действительности. Кто-то может отречься от слов своих и, презирая Суд Божий, потащит тебя на бедный людской суд.

Итак, имя героя, первым встретившимся мне из этой роты, – Владимир Туркин. Он – среднего роста, щупл и даже суховат. Лицом темен, каким-то ничем не смываемым загаром. Выглядит старше своих лет. Азиатский разрез глаз, выразительные, несколько навыкате глаза. Неопределенные усики. Впрочем, видел я его и без усов.

И тут я снова вынужден оговориться, так как человек с таким именем уже есть. Я должен попросить читателя и особенно «афганцев», тех, кто знает события и людей, в них участвовавших, ни в коем разе не путать имя моего героя и старшего лейтенанта Владимира Туркина, человека, среди «афганцев» известного своими стихами. Того, настоящего, Туркина мне так и не довелось встретить, знаю его лишь по письмам. Как рассказывали мне о том – реальном – Туркине, человек он был прямой и горячий, решительный, умеющий постоять за себя. И, как мне представляется, с болезненным чувством самолюбия. Доходили слухи, что уже после Афгана он проявил строптивость. Служба у него, как водится, не заладилась. Говорили, не сошелся он с кем-то характером. А попросту – дал в морду какому-то военному хаму. То есть совершил такое нарушение, с каким десятилетиями в армии ведется безрезультатная борьба и которое называется по официальному кодексу чести – рукоприкладством. Но потому борьба эта и безрезультатна, что есть официальный кодекс чести, предписываемый уставами и инструкциями, и есть неофициальный, никем не писанный. Ведь вполне возможно, что и в морду он дал отъявленному подлецу, которого ничего, кроме зуботычины, не отрезвит, но – рукоприкладство. А значит, отвечай по всей строгости закона. Может быть, теперь он в кооператорах или арендаторах. А может быть, хотя это и маловероятно с его характером и натурой, где-то служит. Ну мало ли что бывает с человеком! Остепенился, дурь прошла. Теперь не тычет никому чувством собственного достоинства. Как будто только у него оно и есть. Что же теперь, по физиономии бить тех, у кого его нет? Живут же люди, тысячи и миллионы, никак его не выказывая. И ничего, живут. Правда вот, в последнее время маются разными бедами. На демонстрацию иногда выйдут покричать, получат затрещины и дальше живут.

Где теперь тот реальный Туркин, я не знаю. Последнее письмо от него я получил из Одессы с обратным адресом общежития. С тех пор следы его затерялись...

Этот реальный, а не выдуманный мною Туркин был известен среди «афганцев» своими стихами и песнями. Не скажу, что была это высокая поэзия, но она располагала к себе искренностью. Одна из его песен была особенно примечательной, так как события, в ней рассказываемые, долгое время оставались совершенно неизвестными. Может быть, по песне о них впервые и узнали. Называлась песня

«27 апреля». В этой песне говорилось о событии, происшедшем через неделю после мараварской трагедии. И произошло оно на пакистанской территории, неподалеку от Мараварского ущелья.

Дата эта давняя и мало о чем говорит теперь читателю. А потому напомню, что 27 апреля 1985 года на пакистанской территории в учебном центре Бадабере произошло восстание советских и афганских воинов, находившихся в плену и вывезенных туда мятежниками. Восставшие сняли охрану и захватили склад с оружием и боеприпасами. Заняв круговую оборону, они долго оборонялись от пакистанских регулярных войск и афганских мятежников, уничтожив около двухсот из них.

Дело могло получить огласку, пахло международным скандалом, так как пакистанские власти постоянно клялись в том, что ни одного советского, русского солдата на их территории нет. А тут вдруг восстание, да еще такое гром-кое. И тогда, дабы пребывание русских пленных в Пакистане осталось тайной, восставших расстреляли прямой наводкой из пушек.

Мы, видимо, так никогда уже не узнаем, отчего взорвался склад – то ли сдетонировали боеприпасы, то ли герои, видя всю безысходность своего положения, взорвали себя сами... Есть в песне, написанной Туркиным, и такие слова: «Нам Родина звездой далекой светит... Знай, Родина, тебе не изменили твои в беду попавшие сыны».

Мы не знаем имен этих отважных воинов. Видно, числятся они по спискам пропавших без вести до сих пор. Не знаем мы и того, кто был организатором этого отчаянного боя. Не знаем и того, кто оказался из них предателем. Был и такой среди них. Из-за этого им пришлось выступить раньше намеченного срока. Но все теперь, видать, в одном списке пропавших без вести... Какой историк опишет эту, может быть, одну из самых трагических и героических страниц этой войны?

Правда, позже появлялись очерки о бадаберской трагедии. Но они так и не поведали имен русских и афганских солдат, погибших вместе. А тут как раз была развязана кампания осуждения афганской войны и уж такая ее страница никак для нее не подходила... Снова из соображений якобы «высших», а на самом деле мелких и ничтожных, умолчали о подвиге своих сыновей. Долго ли еще будем пренебрегать своими соотечественниками, в угоду тому, что скажет об этом Марья Алексевна, то бишь, в данном случае, проклятый, вдруг ни с того ни с сего ставший милым и «спасительным» Запад или коварный Восток?

Все это рассказываю лишь для того, чтобы читатель, упаси Бог, не спутал моего героя с вполне реальным человеком, который, по правде говоря, нравится мне больше. И я с удовольствием взял бы его в герои повести, если бы он участвовал в Мараварском бою.

Но о бое в Бадабере расскажет кто-нибудь другой. Мне же хотя бы с Мараварами разобраться. Вроде бы многое уже мне было известно: бой как бой, беспечно и бездарно организованный, закончившийся полнейшим разгромом и гибелью почти целой роты. Но факты жизни сами по себе мало еще что говорят, не сразу и не всегда обнажают суть происходящего.

Тогда в Фирюзе я так и не встретился с Владимиром. Да вовсе и не подозревал, что он-то как раз и станет моим героем. Что я еще буду искать с ним встречи. И, как окажется, напрасно. Нет, мы встретимся еще не однажды. Но душу свою он так и не откроет. Да и могу ли я упрекнуть его за это, если в страждущей протянутой руке так часто оказывался камень, а искренность и открытость объявлялась лукавством? Может быть, я никогда с ним так бы и не встретился, если бы Мараварская трагедия не постучалась ко мне снова. Опять неожиданно, и оттуда, откуда я меньше всего ожидал.

Однажды в «Красную звезду», в отдел литературы, где я работал, пришло письмо из Алма-Аты от Анны Степановны Тарасовой. Она писала о том, что сын ее Витя погиб в проклятом Афгане, в Мараварском ущелье, что он писал стихи и вот она хочет прислать их в газету. Я тут же ответил ей и попросил выслать стихи сына. Вскоре пришел от нее и пакет со стихами. Рукопись была уже потрепанной, так как побывала до того уже не в одной редакции. И везде отклонялась, конечно же, из-за высокой требовательности к произведениям художественным.

Письмо Анны Степановны поразило меня не менее, чем стихи ее сына. Ведь и сама она рассказывала о сыне в стихах. Одно из своих стихотворений она назвала «К людям», завела его в рамочку и поставила на могиле сына. Объяснила это так: «Приезжали к нам студенты и посадили на могиле Вити елочку… А я боюсь, что под Новый год хулиганы срубят ее. И я надеюсь, что, прочитав стихотворение, они не станут делать этого. Ведь у меня, кроме этой елочки, ничего в жизни больше нет». Нельзя было не поразиться этой ее искренней вере во всесильность человеческого слова, наивной и святой вере в то, что слово способно остановить человека, предотвратить зло.

Через четыре года после Мараварского боя я увижу эту елочку целой, невредимой, когда поеду в Алма-Ату, к родителям Виктора Тарасова Анне Степановне и Василию Николаевичу.

Похоронен он в поселке Красный Восток на месте высоком, на отроге, подступающем к горам. И как мне теперь не поверить в то, что сохранило эту елочку материнское слово, и как мне, уже было изверившемуся совсем, теперь не верить в его всесилие?

Да ведь и в том, что Мараварская рота окликнула меня через годы стихами, что с этой трагедией я начал знакомиться со стихов, было что-то необычное и таинственное. Не будь стихов, так, может быть, никто и не узнал бы об этом бое, кроме тех, кто в нем побывал и уцелел. Кто уверит теперь меня в том, что на войне бывает лишь кровь и смерть, что там не находится места живой душе? Но только тогда, может быть, душа и просыпается, когда она не просто узнает, но постигнет то, как обыденно обрывается человеческая жизнь, когда ее пронзит мысль о быстротечности и конечности земного человеческого существования.

Он был удивительным человеком. А такие быстро управляются со своими земными делами, уходя не вовремя, неожиданно, как раз тогда, когда они особенно необходимы. Никогда не примирится с этим душа, и всегда будут тревожить нас их светлые, короткие судьбы. Такие люди, искренние и открытые, чуткие и надежные, теперь исчезают из нашей жизни. И кажутся они теперь то ли пришедшими из прошлого, то ли выплывшими из туманного будущего, то ли одинаково принадлежащими уже тому и другому.

Не перестаю удивляться тому, по какой такой логике и закономерности это поколение молодых людей, родившихся в шестидесятые, проклятые «застойные» годы, отличалось удивительной цельностью, неподражаемой свободой и раскованностью, наконец, талантливостью. И теперь, когда смысл происходящего в России определился вполне, когда обнажилось все коварство и губительность происходящего, думается о том, что вся эта революционная «перестройка» и хаос жизни, закономерно вызванный ею, были направлены прежде всего против них, против этого духовно здорового племени.

Какие только злые вселенские ветра не веяли над Россией, как ни выкашивали людей миллионами, но прошло время, и словно ниоткуда и вопреки всему появилось это молодое племя на злость и зависть бесам этого мира...

И все это угадывалось, чувствовалось в стихах Виктора Тарасова:

Если слезы не лил от обиды и зла,
Если с горя и боли не плакал ни разу,
Значит ты не любил никого никогда,
Принимая любовь за красивую фразу.
Если кожу ты с рук никогда не срывал,
Если ссадин и крови не видел на теле,
Если ты не боролся, не рисковал,
Сам себя не познал на рискованном деле,
Если прожил ты жизнь для себя самого,
Схоронясь от невзгоды в уютной квартире,
Значит, жизнь ты прожил, не поняв ничего,
Значит, ты и не жил в этом сказочном мире.

Помнится, когда я предложил его стихи в газету, дежурный по номеру редактор возражал против одного стихотворения. Но это как раз и было, на мой взгляд, главное стихотворение. Ведь это было, по сути, завещание. Без него, как мне казалось, невозможно было понять его светлую, тревожную, удивительно цельную душу:

Ты одной не бываешь нигде,
Потому, что есть я на земле.
Ты нигде не бываешь одной,
Потому, что я всюду с тобой.
Ты уходишь, я рядом иду.
Ты присела, и я отдохну.
Ты другому сказала: «Привет»,
Но не думай, что здесь меня нет.
Даже если ты рядом с другим,
Ты согрета дыханьем моим.
Обнимая, целуя других,
Не уйдешь от объятий моих.
Если слезы текут по щеке,
Не другой – я их вытру тебе.
Если взор обращаешь к другим,
Этот взгляд не достанется им.
Как палач будет память моя,
И хоть плачь, не уйдешь от меня.

О, как был он прав – трезвый, искушенный жизнью и всякими хитростями редактор, предлагавший снять это стихотворение из подборки. Он сказал тогда, что в стихотворении этом есть какой-то максимализм и даже жестокость. А жизнь есть жизнь... Он оказался прав. Ведь та девушка, Таня, к которой стихотворение было обращено, действительно печалилась недолго. Полгода она еще заходила к маме Виктора Анне Степановне. А потом жизнь действительно взяла свое. Она вышла замуж. Да и кто может осуждать или упрекать ее за это? Она так и не откликнулась на мою просьбу написать свои воспоминания о Викторе...

Ты, умный, прозорливый редактор, оказался, конечно, прав. Но, Боже мой, какой скучной и бесцветной была бы наша жизнь, если бы все были такими трезвыми и расчетливыми, как ты. Но я знаю и другое: не раз еще всплывет в ее памяти его светлый облик, не единожды еще бросит ее в беспричинные рыдания о неповторимом, возможном, но навсегда утраченном счастье. А с возрастом и временем это будет чаще, а облик его все яснее. И невозможно будет от него избавиться. И причиною этого будет не ее нынешняя, не так, как хотелось бы, сложившаяся жизнь, а возможность иной, другой жизни, вроде бы такой близкой и реальной, но оказавшейся вдруг порушенной, отодвинувшейся неведомо куда безвозвратно. Такого понимания, такой любви, когда просто светло и легко на душе, у нее больше никогда не будет.

Он-то понимал, что любовь их будет непростой. «Сложная любовь у нас получается, – писал он в письме, – Матери у нее нет. Отец живет с другой женщиной, а она – с бабушкой и племянницей...»

Да ведь и любви-то не вышло, не было... Да как же не было, если ее терзают воспоминания и если осталось это стихотворение... Была любовь. Просто они не успели ее заметить.

В селе Красный Восток я постоял у ее маленького, даже крошечного домика, похожего скорее на скворечник, утлого дворика, в который вела не калитка даже, а ржавая металлическая спинка от старой кровати... Напротив – сельский магазин, обшарпанный и замызганный, как почему-то все магазины в глубинке. Сюда он бегал за хлебом. Перед школой – выгон, с белеющими среди яркой зелени камнями.

И мне хотелось каждого встречного спрашивать, заглядывая в глаза: «А вы помните Витю Тарасова?» Кто-то, может быть, и помнил. Но прошло уже столько лет и здесь текла новая жизнь, с новыми, пока неведомыми судьбами и трагедиями...

Редактор мой думал, что я упорствую, из самолюбия, что ли, когда настаиваю чтобы оставить стихотворение в газете, и защищаю себя, но я защищал поэта, которого защитить теперь было некому. Да что, вроде бы, особенного в этом мимолетном, никому неведомом эпизоде, происходившем в маленькой, прокуренной каморке редакции? Что этот частный, вполне мирный случай в сравнении с теми трагедиями, которые свершаются вокруг нас ежечасно? Но мы видим уже сами трагедии и ужасаемся им, да и то не всегда, уже к ним привыкая, и не понимаем их первопричины. А причина их – в этом вроде бы безобидном и уже обыденном урезании души человеческой. Вот явилась нам живая душа, удивительная личность, уже отошедшая от нас. Но и это не останавливает нас и мы кроим ее по своему бедному подобию. И ничто нам не говорит о том, что занимаемся делом неправедным.

С мертвыми, как известно, обращаться легче, чем с живыми. Но так же точно обращаемся и с ними.

Потом, когда стихотворение все-таки устояло на газетной полосе, мы вместе с трезвым редактором сокрушались о такой ранней гибели поэта. И невдомек нам было, что повинна здесь, может быть, вовсе и не пуля, во всяком случае, не только она, а то, что среди таких, как мы с ним, – спокойных, осторожных и изворотливых, ему, живому, может быть, просто и не было бы места.....

Не от пули тогда, так позже от чего-то иного, но он нашел бы способ уйти из мира, не принимавшего его таким, каков он есть. А изменяться, как видно, он уже не мог и не хотел.

Как бы ему жилось среди нас? Уцелей он тогда, в том злосчастном бою в Мараварском ущелье – и, может быть, судьбой своей явил бы еще большую трагедию, чем та, которая разыгралась в безвестных, бесстрастных горах...




 

Категория: Слово о Мараварской роте. Неоконченная повесть (избранное). Ткаченко П.И. |

Просмотров: 493
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:

"Сохраните только память о нас, и мы ничего не потеряем, уйдя из жизни…”







Поиск

Форма входа

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Copyright MyCorp © 2024 |