Четверг, 24.05.2018, 14:36 





Главная » Статьи » Слово о Мараварской роте. Неоконченная повесть (избранное). Ткаченко П.И.

Духовная застава III
 


А через несколько дней пришло письмо от Анны Степановны Тарасовой: «В нашем поселке Красный Восток, – писала она, – есть хороший парень Марат. Служил он в десантных войсках. До службы навещал нас. И вот, когда он ехал в отпуск, встретил в поезде Осадчука. Естественно, разговорились, Марат и рассказал про нашего Витю. Вот он и приехал к нам. Сказал, что был в Мараварах, но служил не в Витиной роте, а в другой, которая ходила на выручку в ущелье. Мы приняли его как сына. Отец достал бутылочку коньяку, угостил его. Потом он еще заезжал. Однажды попросил Витину медаль. Сказал, что свою потерял, а тут встречаются «афганцы» и нехорошо идти без медали. На следующий день он вернул медаль, но попросил сорок рублей. Мол, вчера один из «афганцев» надебоширил, попал в вытрезвитель и надо его выручать. Отец дал ему сорок рублей. C тех пор мы его не видели.

Написала я ему по тому киевскому адресу, какой он мне оставил. Но там такого дома нет вообще. Письмо вернулось с пометкой на конверте. Вот как нас, стариков, можно одурачить. А мы его встретили, поверили ему.

Плохо быть таким простосердечным и добрым. А мы воспитывали у своих сыновей доброту и сердечность. Потому, наверное, сынок наш и не вернулся, что ни хитрости, ни лукавства у него не было. Кроме добра, мы ничего ему не дали. В этом наша и беда, наверное...»

Эта встреча, эти письма повергли меня в какую-то растерянность. Как мог я так довериться?! Но ведь я видел: руки – черные и узловатые, как корни, покрытые шрамами и переломами... Эти руки и убедили меня. Я только не знал, при каких обстоятельствах они оказались столь изуродованными...

Больше Осадчука я не видел. Никаких вестей о нем с тех пор не приходило.

Эта досадная и неприятная встреча вдруг открыла для меня многое: если такие, как он, добиваются суда и расправы над Туркиным, если такие бросают в него камни, значит, он неподвластен никакому земному людскому суду...

Среди писем солдат Мараварской роты было и письмо Александра Власова. Об Александре мне рассказала мама Андрея Жукова Раиса Васильевна. Дала и адрес его. Сокрушалась, что Саша пьет, что он совсем потерял себя и на него жалко смотреть.

– В ночь на 21 апреля мы вышли на войну, – вспоминал Александр. – Часа в четыре утра наша рота подошла к кишлаку Сангам. Дождались рассвета, и как только стало светло, два взвода пошли на проческу кишлака. По рации мы слышали, что в кишлаке никого нет, затем передали, что видят двух убегающих духов. Они побежали за ними и вошли в кишлак Даридам. Мы услышали стрельбу, начали вызывать по рации. Никто на связь не выходил. Тогда ротный взял наше отделение и мы пошли к Даридаму. Не доходя до кишлака метров двухсот, капитан Цебрук остановился и отправил меня и Андрея Жукова назад, чтоб передали всем сигнал отхода. Мы подбежали к первым дувалам, увидели человек семь, сказали чтоб все отходили. Когда бежали назад, услышали вскрик, – оглянувшись, увидели, как упал Володя Попов. Я и Чихунов Андрей вернулись. Володя лежал в пшенице, уже чуть пожелтевшей, ждавшей своей жатвы... У Володи было касательное ранение в голову. Мы его перебинтовали и потащили с собой.

Парни лежали метрах в десяти от Цебрука. Мы увидели, что из кишлака в гору бегут духи, начали по ним стрелять. Те рассредоточились на горе. Смотрим, а со стороны Пакистана подъезжает «бурбухайка» с духами. Духи заменяются теми, кто был на горе, последние, отстреляв свой боекомплект, уезжают в Пакистан. Они все были одеты в черные халаты, в белых чалмах на голове. Потом уже мы узнали, что это были так называемые «черные аисты», наемники. Нам некуда было укрыться. Мы были перед ними как на ладони. Опершись спиной на террасу, мы вели стрельбу. Тут еще над головой начали свистеть пули. Огонь вели по нам и с другой горы, напротив. Надо было как-то отходить. Тогда я перебежал ручей и из-за другой террасы повел огонь, чтобы прикрыть остальных, тех, кто нес раненого. Я им кричу, чтоб они перебегали ко мне, пока я их прикрываю. А Олег Касымов кричит мне: «Санек, не высовывайся, убьют». Я кинулся обратно к ним, но меня уже отсекли. Ротный начал стрелять ракетницей, давая сигнал на отход. Но тем самым он обнаружил себя. Он кричал, чтобы все, кто был с ним, отходили. А сам оставался собирать остальных. Я стал выбираться к своим. Когда вышел, то мне сказали, что передо мной вышел хохол с первого взвода (фамилию уже не вспомню) и командир второго взвода лейтенант Котенко.

Я никак не могу понять: командир вышел, а взвод остался там. И ему потом ничего не сделали, только перевели в штаб батальона…

Затем мы увидели, как духи спустились с гор и замкнули кольцо окружения. Мы уже ничего сделать не могли. Взвод капитана Тарана пытался пройти по гребню горы, а другой взвод у подножия, но ничего не вышло.

Наутро к нам вышел Володя Туркин: в одной руке у него был пистолет, в другой граната, а в зубах чека от гранаты. С большим трудом разжали ему руку с гранатой. Все остальное мы знаем с его слов.

Они заскочили в Даридам. Духи куда-то исчезли. Кишлак был пустой. Выбежали из него прямо на дорогу, идущую в Пакистан. Тут начались выстрелы, заработал ДШК. Володя был вместе с Тарасовым. Они стали отходить, прикрывая друг друга. Тарасов был ранен. Володя на себе выносил его. И уже на нем Тарасова убило. Он спрятал его в кустах. Сам тоже спрятался в куст и целый день просидел в нем. На его глазах пацаны лет четырнадцати добивали раненых мотыгами, а женщины снимали одежду. С наступлением темноты стал выбираться из ущелья.

Бой сложился трагически по вине комбата Терентьева. Во-первых, когда ходили на рекогносцировку, он дал всю раскладку и советовался с царандоем. Так что нас там уже ожидали. Во-вторых, допустил тактическую ошибку, посадив две роты на входе в ущелье, а надо было расположить роты над кишлаком, чтобы высоты были наши. А так духи, выбежав на горы, в прямом смысле расстреливали нас.

Ну вот и все, что я знаю. О себе что рассказать? В данный момент нахожусь под следствием, сижу в тюрьме за ... А в остальном все хорошо. Пишите мне домой, а родители уж передадут как-нибудь.

За что он был под следствием, Александр, написав, заштриховал. Но, присмотревшись, можно было прочитать слово «наркотики».

Я тут же ответил ему, просил сообщить все подробнее, может быть, свершается какая-то несправедливость, и я смогу чем-то помочь. Но больше писем от него не было...

Можно, конечно, увидеть в судьбе Власова невинную жертву, жертву неправедной войны. При этом люди упрощенные рассуждают обыкновенно так: может быть, он и виноват, но таковым его сделала война, а значит, он вроде бы и не виновен. Порой им кажется, что жесткие обстоятельства жизни лишь калечат человека, лишь убивают его, что не в их преодолении складывается характер. А потому им представляется все просто: стоит убрать с пути всякие препятствия, и тогда мы вдруг станем людьми нравственными. Мне тоже легче было бы поверить в эту распространенную, но самую простую схему – во всем, мол, виновата война, – если бы не знал многих подробностей из жизни роты до ее трагического боя. А они-то говорят об обратном. Таким его сделало не увиденное и пережитое, таким он, оказывается, был и до того боя. Особенно возмутило, и даже потрясло солдат, когда однажды Власов подменил в санчасти тюбики с промедолом, вылив из них содержимое и залив их простой водой. Все представляли, что было бы, попадись эти тюбики в нужный момент...

Были и другие с ним неприятные случаи. Но я не дознаватель и не судья. Не мне сверять эти факты, тем более, что очные ставки со многими устроить уже невозможно...

Андрей Новиков погиб на второй день боя, когда вторая рота, в которой он был, поднялась в горы, чтобы прикрыть тех, кто вытаскивал погибших из ущелья. Был он в составе второй боевой группы Юрия Войницкого. Пока занимали господствующие высоты, совсем стемнело. Первая группа прошла беспрепятственно. Вторую же группу обстрелял в упор какой-то дух, видимо, случайно отставший от своих. Этой очередью прошило троих – Курякина, Овчинникова и Новикова.

Через пять лет из киргизского села Сукулук ко мне приедут отец Андрея Новикова Константин Георгиевич и его младший брат Юрий. Только от них я узнал, что Андрей носил материнскую фамилию и что подлинная их фамилия Панайоди и что род их происходит из Греции. Дед Андрея, отец Константина Георгиевича, был греческим подданным, торговцем, приехавшим в Россию в 1910 году. Долгое время они жили на Украине, но в сорок девятом году были сосланы в Киргизию. В селе Сукулук и Андрея похоронили.

Через полгода Константин Георгиевич и Юра снова заехали ко мне, будучи в Москве проездом. Уезжали они навсегда в Грецию. Там у них были какие-то родственники, которые обещали помочь им. Они долго рассказывали мне, как там хорошо живется. И, как мне казалось, в этом они не были уверены. Может быть, для того и говорили, чтобы успокоить себя и самим поверить в то, что там действительно все так и есть.

Уезжали они вдвоем. Мать, Тамара Николаевна, осталась в Сукулуке. То ли после гибели Андрея семья их распалась, то ли не захотела оставлять могилу сына.

В последний вечер они вспоминали Андрея. Юра рассказывал о своей последней встрече с братом в Чирчике. На следующий день они должны были получать паспорта для выезда за границу, в Салоники.

Прощаясь, они заверяли меня, что обязательно напишут, как только устроятся на новом месте. Да и приедут еще в Союз – ведь здесь могила Андрея.

Но с тех пор никаких вестей я от них не получал. И где они теперь, не знаю.

Когда я уже заканчивал последние строчки своей повести, приехал Евгений Василевский из Симферополя. Он был в том памятном бою в резерве комбата, вместе с другими солдатами спешил на помощь попавшей в беду роте, вытаскивал под огнем тела павших.

Года два назад я писал Евгению и просил его вспомнить Мараварский бой и ребят, в нем участвовавших. Тогда получил от него лаконичное письмо, что, мол, как вспоминать, если меня он не знает. То есть вспоминать, по сути, отказался, наверное, видя в этом занятие малополезное для практической жизни. Это было, пожалуй, единственное письмо такого характера из множества писем.

И вот теперь, через два года, он приехал. Как оказалось, приехал не столько затем, чтобы вспомнить бой, сколько по житейским и вполне понятным заботам. Пятерых «афганцев»-симферопольцев, стоящих в очереди на жилье, пытаются всячески оттеснить, сделать все возможное, чтобы не дать квартиры. В первую очередь этим занимаются «тузы» города, желающие переселиться в новый дом, дабы старое жилье передать своим детям. А следующий дом может сдаваться лет через пятнадцать...

Я понимал всю подавленность и растерянность Евгения перед тупой и безжалостной силой, видел всю его беспомощность и даже обреченность, когда он говорил, что павших, конечно, помнить надо, но зачем же нас, живых, так топтать? И в том, как он и здесь, как бы мимоходом, говорил о памяти, мне и виделась главная причина того положения, в которое он в конце концов попал.

Когда они, молодые и ничем пока житейским не обремененные, вернулись с войны, когда потерявшие человеческий облик люди, называвшие себя интеллигентами, предъявили им счет, произнеся свою сакраментальную фразу – «я вас в Афганистан не посылал», – был единственный способ противостоять этой бесчеловечной напористости. Создать, сохранить такую память обо всем происшедшем, которая бы и стала надежным препятствием для всякого обличительства и попрания всего того, что ими пережито. Но такая Память в пылу новых забот создана не была... И они, солдаты, оказались беззащитными перед нечеловеческой силой зла. Без этой Памяти никакие хитрые и вроде бы гуманные законы оградить их от унижений и насилий не могли... Понял ли он хотя бы теперь, почему они нападали на «афганцев», почему хотели выставить их эдакими гангстерами и убийцами? Да для того, чтобы теперь безнаказанно стряпать свои беззаконные делишки, унижая их, прошедших войну, и чтобы иметь при этом хотя бы некую видимость права поступать так. Именно поэтому они и поносили «афганцев», а вовсе не потому, что были гуманистами, как хотели себя выставить в общественном мнении...

Если бы надо было выделить то основное чувство, с которым жили и воевали солдаты вдали от родного дома, я не колеблясь бы сказал, что это – память. С самого начала этой таинственной и все еще не понятой воины они жили с ощущением, что участвуют в каком-то деле иного, не обыденного порядка, которое достойно будет памяти людей. Еще восемь лет будет греметь воина, а солдаты будут уже петь: «Вспомним, ребята, мы Афганистан...» Сказалось это и в том, что там, на афганской земле, они устанавливали обелиски и памятники павшим. На месте гибели солдата или в военном городке. Где они теперь, эти памятники? Когда уходили войска, их увозили с собой. Но чаще – взрывали.

В Асадабаде был установлен памятник офицерам и солдатам Мараварской роты. Я видел его фотографию, мраморную плиту с выбитыми на ней именами. Но где она теперь, эта плита?.. Вполне возможно, что ее нет, и нигде более этого скорбного списка, кроме как здесь, в повести, теперь уже не прочитать...

Капитан Цебрук Николай Нестерович

лейтенант Кузнецов Николай Анатольевич

сержант Некрасов Владимир Леонидович

рядовой Хайдаров Сахоб Саатович

сержант Уразбаев Джумабек Гельдыевич

рядовой Мустафин Наиль Маратович

ефрейтор Марченко Вячеслав Валентинович

сержант Кухарчук Василий Федорович

младший сержант Чутанов Абдурахмон Тожиевич

сержант Касымов Олег Масурманкулович

рядовой Моряхин Виктор Гаврилович

сержант Кульнис Станислав Иосифович

ефрейтор Вакулюк Александр Сергеевич

сержант Тарасов Виктор Васильевич

рядовой Мадиев Исматтуло Шамсович

рядовой Бойчук Владимир Васильевич

сержант Гавраш Юрий Чеславович

сержант Жуков Андрей Михайлович

рядовой Попов Владимир Викторович

рядовой Сулин Вячеслав Анатольевич

сержант Матох Михаил Алексеевич

ефрейтор Федив Василий Иванович

рядовой Музыка Василий Николаевич

рядовой Сливко Александр Германович

ефрейтор Комогорцев Никон Николаевич

рядовой Курякин Владимир Павлович

сержант Нападовский Игорь Анатольевич

рядовой Новиков Андрей Константинович

рядовой Овчинников Олег Павлович

рядовой Чихунов Андрей Михайлович

рядовой Шаповалов Юрий Николаевич

Я выписал имена павших, как они были нанесены на том памятнике. Кто-то додумался имена офицеров выбить на одной плите, а имена солдат и сержантов – на другой. Словно и не уравняла их всех общая судьба...

Но где все-таки плита? Обычно плиты демонтировали и увозили с собой, на старое или новое место расположения части.

Но этой плите, а значит, и памяти о Мараварской роте не повезло. При сильных обстрелах в мае 1987 года мина попала прямо в памятник... Взметнулся на месте памятника красный куст взрыва, сея вокруг черные горячие осколки и красную гранитную крошку. Этот шальной снаряд, попавший в памятник, и освободил от необходимости его рушить собственными руками, ибо нет ничего противоестественнее, чем временная память... Развеянной по бесстрастным пескам, разбросанной по молчаливым камням оказалась память о роте, ее слава... И кто теперь соберет ее в далекой стране? Остается собирать лишь то, что долетело сюда, в родные пределы, к родным гнездовьям, чтобы хранить тут его уже вечно...

Памятника Мараварской роте теперь нет. Его безжалостно и бесстрастно уничтожила война, так же, как и создала... Теперь память о роте, так же как и могилы ее солдат и офицеров, рассеяна по всей стране, по всей России и другим, теперь уже суверенным, государствам. Это не значит, что ее, собранной воедино, теперь нет. И существует она независимо от того, распадается ли страна на суверенные республики, отдельные государства или не распадается. Для нее это уже не столь важно. Это теперь одно из тех, глазами не видимых, кожей не осязаемых, но душой поверяемых дорогих понятий, которые не поддаются уничтожению по чьему бы то не было произволу, независимо от воровски проложенных теперь границ между народами великой страны. Она будет жить и будет единой даже теперь, когда границы разделили людей. Это выше возможностей человека и вне его произвольных прихотей. Но память о роте есть и знак, указующий на то, что сотворенная ныне насильственная, разрушительная суверенизация – дело неестественное, а потому безнадежное и обреченное. Я вовсе не надеюсь на то, что перед естественностью и неделимостью памяти об этой роте, пред воинством страны вообще политики снимут шапки, что она остановит их в их, конечно же, наивысших, а на деле мелких и эгоистических соображениях. Даже уверен, что не остановит, ибо давно уже у нас политики руководствуются чем угодно, но не тем, что для страны естественно, что ей необходимо. Остановит ли их это слабое пламя памяти, если они в удовлетворении своих амбиций уже не остановились перед несоизмеримо большим – целостностью страны, России, и не только территориальной, но и духовной?..

Знаю, почти уверен, что это никого не остановит. Но я знаю и другое: всякое противоестественное дело в конце концов обречено. Принеся людям страдания и жертвы, оно неотвратимо уступит место естественному, разумному, тому, что согласуется с народной нравственностью и совестью человека, его высоким предназначением, а значит – с целесообразностью и пользой.

Удивительно похожими оказались письма матерей. По ним совершенно невозможно было определить кто писал – доярка или учительница. Видно, горе действительно обнажает истинную суть человека, и тогда произносятся те главные для него слова, которые в обыденной жизни он, может быть, никогда бы и не произнес...

Но что ищут они? Что хотят услышать? Подробностей гибели сыновей, знать как все было, кто был рядом и кто разделил их последние минуты? Знать, во имя чего все было? Конечно. Но разве утешилась бы мать в горе своем, если бы знала, во имя чего погублен ее сын, если даже эта цель и была достаточно высокой, если бы доподлинно знала, как все произошло? Все равно она не будет верить и сомневаться, искать и надеяться, ибо никогда не сможет примириться с выпавшей на ее долю несправедливостью – пережить свое дитя...

Мой адрес ей сообщила Анна Степановна Тарасова.

И у нас завязалась с ней какая-то удивительно трогательная переписка, с описанием всех подробностей жизни. Когда я в хлопотах своих задерживался с ответом, она беспокоилась – не заболел ли, не случилось ли чего. Постепенно письма ее вошли в мою жизнь – взволнованные, несколько торопливые, но такие необходимые и дорогие. Я угадывал все, о чем она хочет сказать и что стоит порой за фразой, брошенной вскользь. Она писала мне так, как пишут хорошим и давним знакомым, хотя никогда мы не видели друг друга и нам так и не довелось встретиться. А теперь нам не встретиться уже никогда...

Может быть, у нее просто не было рядом человека, которому она изливала бы душу, с кем делила бы свою печаль, пред кем исповедовалась бы о своей трудной жизни. Ведь в горе человеку нужнее порой даже не какая-то помощь, а молчаливое участие, а то и просто человеческое сочувствие. Видимо, это как раз и был именно такой случай.

Надежда Васильевна Касымова жила близ Душанбе в Гиссарском районе, в поселке Института земледелия, как она указывала свой адрес на конвертах. Работала дояркой на ферме. Сама, без мужа растила пятерых детей. Кроме того, на ее руках была старая, больная мать. Старший сын Иван жил тут же, уже своей семьей. Олег погиб в Мараварском бою. Игоря призвали в армию, и он служил сначала в Читинской области, а потом в Монголии. Дочь Рано заканчивала среднюю школу. Самым младшим в семье был Рустам. Он учился в шестом классе.

Я знал уже, что сержант Олег Касымов был писарем в Мараварской роте, что он хорошо рисовал и кое-что сочинял, и надеялся, что он, может быть, оставил какие-то свидетельства о себе и своих боевых товарищах. Надежда Васильевна выслала мне потом его записные книжки и рисунки. В записных книжках его я нашел тексты солдатских песен, мне уже знакомые, которые он переписывал и за день до гибели. Найти что-либо, сочиненное им, не удалось.

Переписка наша с Надеждой Васильевной оборвалась неожиданно и навсегда. Я послал ей последнее письмо двадцать четвертого января 1989 года, еще не зная и даже не предполагая, что читать его будет уже некому и что никогда больше не получу писем от солдатской матери Надежды Васильевны Касымовой.

Помню, что-то шевелилось в душе недоброе, блуждала тревога. Она и заставила меня послать письмо именно в тот день, когда в газетах было опубликовано правительственное соболезнование родным и близким погибших в результате землетрясения в Таджикистане. Но и тогда я не предполагал, что Институт земледелия, как писала в обратном адресе Надежда Васильевна, и есть та самая злосчастная Шарора, на которую двадцать третьего января обрушились селевые потоки и погребли треть поселка.

Наутро мне пришла телеграмма из Шароры. Перед самым выходом на работу позвонили из телеграфа: «Приготовьтесь, телеграмма нехорошая»... Невидимая, заботливая телеграфистка стала спрашивать, есть ли у меня родственники в Шароре. Родственников у меня там не было.

А Шарора и Институт земледелия, в моем сознании не совмещались. Ну ладно, говорю, читайте. Чему быть, того не миновать. В телеграмме была всего лишь одна фраза: «Мама и Рустам погибли».

Но в телеграмме не было ни моей фамилии, ни фамилии отправителя. Я было усомнился: может быть, не мне? Взволнованный, я отправился в редакцию «Красной Звезды», где тогда работал. Из Таджикистана мне больше никто не писал, кроме Касымовых...

Имя Рустама однозначно говорило, о ком идет речь, но душа отказывалась верить. Потом уже я узнал, что рано утром Надежда Васильевна отправилась на ферму, на утреннюю дойку вместе с сыном Рустамом, своим постоянным помощником. В пути их и настигло землетрясение. Там, на пути к ферме, и погреб их многометровый селевый поток... Тела их так и не будут найдены. По решению правительства республики в Шароре образовано братское кладбище...

Я было порывался немедленно вылететь в Шарору, но редакционные планы, как это часто бывает, не совпали и на этот раз с моим состоянием души. Нет, даже не планы не совпали. Тут было нечто совсем иное. Когда я прибежал к своему редактору с предложением немедленно вылететь в Таджикистан, запальчиво объясняя, что там мне быть просто необходимо, редактор, вроде бы и понимая меня, спросил: «А о чем напишешь? Где проблема?»

И в самом деле, странная ситуация: действительно, о чем напишешь, если в газете сухие сообщения о землетрясении уже прошли? Прошли и соболезнования семьям пострадавших. Событие свершилось, газета на него, как и должно, отреагировала. О чем еще писать? Ну, погибли люди. Не вообще люди, а дорогие тебе, с которыми тебя что-то связывало. Но газета об этом сообщила и соболезнования выразила. Вообще сообщила и вообще выразила. Но конкретные судьбы оказывались никому не нужными. Некому было сказать, что погибла мать солдата и что никто и никогда больше не будет хранить о нем память так, как это могла только она...

Прости меня, Олег, за то, что не смог вылететь тогда и поддержать сестру твою Рано и бабушку в их горе. Хотя знаю: нет мне прощения. Значит, надо было как-то исхитриться, ведь знаю же я по опыту, что жизнь по хитрым законам и лукавым предписаниям не ведет к благу. Значит, надо было придумать командировку, убедить начальство в ее крайней необходимости, но все-таки побывать в твоей несчастной Шароре. Но эта нежданная смерть там, где ее меньше всего ожидаешь, поразила и парализовала мою волю.

Нет мне прощения и потому, что последние письма Надежды Васильевны были пронизаны такой неутешной болью. По сути это были жалобы ее души. И я обязан был что-то сделать безотлагательно, как-то вмешаться во всю эту нескладуху жизни, и если не исправить ее, то хоть что-то сделать для облегчения души матери.

«Как тяжко мне все вспоминать, – писала она, – спасибо за то, что не забыли их.

Нет теперь его, но память о нем у меня в сердце и душе. Но позабыла его школа, не ходят к нему на могилку. Кроме меня и моих детей. Памятник у него есть, но не такой, как у остальных ребят. Я писала Ане о том, на каком неудачном месте он похоронен. Могилка позаброшена и нету человека, чтобы подзаставил сделать как следует. Такое вот у меня горе – не прибрана его могилка к месту. Я хожу к нему за два километра каждый денек. А чем я помогу ему, только слезы мои приношу ему, а более ничего нету от меня»...

Могилу твою, Олег, потом все-таки поправили. После того, как и Анна Степановна обратилась в областной военкомат.

Но была у Надежды Васильевны еще одна обида. Ее она и унесла с собой. А потому и промолчать о ней нельзя.

«Получила я от Тарасовой письмо, – писала она. – И она спрашивает: Надя, получила ли ты за Олега афганскую медаль? А я никакой медали не видела. Вот такой у нас военком невнимательный. Но как обидно – одному есть, а другому нет. И все несправедливо. Я сразу же сажусь на автобус и – в военкомат. Там, оказывается, все уже давно готово, а они и не чесались. Отдали они мне медаль. И вы знаете, как я шла до автобуса, не помню. Дороги не видела из-за слез. Доехала кое-как домой и на работу поползла еле-еле. Вот как они относятся к нам.

Главный тут у нас в военкомате Музафаров. Он давно работает и всегда так поступает. А когда подавал мне медаль, то сказал, предупредил, чтобы я никому не говорила и никуда не писала, не жаловалась. Говорит: «Надежда Васильевна, никуда более не пишите, а приходите ко мне». Но даже угля не помогли привезти. Купила за двести рублей, а у меня пятеро детей... Вот как они мне помогают. Убили моего сына и успокоились теперь...

После этого случая созвали в клуб ребят, какие живыми вернулись из Афгана, хотели тоже медали вручить. А он сам, Музафаров, не явился. Так ребята посидели, все были взволнованы, а ничего не поделаешь. А бедным ребятам вручили ли потом медали, не знаю. Спрошу и вам напишу. Я хочу, чтобы вы написали про наших деток. Так тяжко перенести такое горе...»

Где теперь та медаль, так обидно врученная, омытая материнскими слезами? Сохранилась или тоже погребена под толщей горных пород?.. Если дотошный археолог когда-нибудь откопает ее и разгадает ее смысл, она все равно не расскажет ему этой печальной истории...

Где тот военком, как теперь живется ему? Не сосет ли душу его совесть? Ах да, он ведь не знал, что все обернется так трагически, он ведь не предполагал, что видит Надежду Васильевну в последний раз...

Что теперь попрекать и стыдить его, если ничего уже невозможно поправить!

Видимо, надеется, что не воздастся ему за унижение ближнего своего или думает, что его собственной жизни не будет конца...

Ну что винить теперь незадачливого военкома? Он повинен лишь в том, что не позаботился о своей собственной душе. Он ведь дитя своего времени и своего общества. Он и должен был поступить так, как он поступил. В нем сработал всю жизнь воспитываемый оптимизм дурного толка, всю жизнь воспитываемое презрение к смерти. Ему, конечно, невдомек, как оно обедняет человека, каким ущербным и несчастным его делает... Ведь если бы люди жили с ощущением того, что, может быть, завтра им предстоит умереть, они были бы уже иными людьми. Они ценили бы только однажды отпущенную им жизнь. По-иному относились бы и к своим ближним.

Ничем не избыть теперь ту обиду, с которой ушла Надежда Васильевна Касымова. Остается лишь перечитать ее письма и принять в сердце ее печаль. Ведь в горе человек способен на такие проникновенные, на такие трепещущие в каждом звуке слова, на которые он не способен в обыденном состоянии. Может быть, самые пронзительные, самые дорогие слова и рождаются в горе. А потому приведу ее письма. Мне не придумать таких слов, не сказать такими словами, какие выливались из ее пораженной горем души; кроме того, это ее последние слова и других она не произнесет уже никогда.

«Высылаю вам рисунки Олега. Он, когда служил в Уссурийске, посылал их моему последнему сыночку, Рустаму, который учится сейчас в шестом классе. Вот и второй мой сынок, Игорь, служит в Читинской области. Высылаю фотографии. Посмотрите на моих сыночков. Я и газету послала. У нас была неделя памяти и мы всем совхозом ходили к Олегу. В газете написано, как служил он в Афгане. Все написано по-таджикски. Я не понимаю, что там написано про него.

Муж меня оставил с пятью детьми. В Таджикистане я живу вот уже двадцать шесть лет. Такая моя жизнь. Осталось у меня четверо, а пятого нету. Он такой был у меня ласковый. Учился хорошо, всегда занят, рисовал до того дня, когда ушел в армию. И вот теперь его нет.

Вы извините меня, может, не так пишу. Но я женщина простая, рабочая. На душе кипит обида и горечь. И я вам пишу про свою обиду.

Приходил ко мне тот парень, с которым вместе я отправляла Олега в Уссурийск. Он жив. Побыл у меня полчаса и пошел на могилу к Олегу.

Он говорит, что был приказ ехать в Афган, пишите рапорта. Все ребята начали писать оптом, но он по зрению не прошел. А Олег рисовал, писал. Надоело ему, и он поехал в Афган.

Он и там был писарем. Оформлял все документы, выписывал похоронки. Он даже, как мне рассказывали, сам для своего гроба бирку сделал. Написал свою фамилию и имя – приготовил гроб для себя и пошел в бой... В тот день, когда он узнал, что нет ребят, бросил ручку и пошел в бой. Ранили его в правую руку. Пуля из руки пролетела в живот. Тоже досталось бедному. Хорошо, что он уполз далеко. Его тоже долго искали.

Еще один парень приезжал из Афгана. Говорит, что Олег всю казарму изрисовал. Такая смерть у него. Дожить до двадцати лет... А я ведь три операции перенесла. Он прекрасно знал и видел, как я жила и мучилась. Но не пожалел меня...

Теперь смотрю на фото, читаю его записные книжки, как сочинял он в проклятом Афгане. У нас в совхозе трое оттуда вернулись живыми. А погиб только мой, только я такая несчастная. Лежит теперь один на высокой горке и положены на него такие мраморные плиты, сроду не встанет.

Как жаль, что пришлось ему погибнуть на афганской стороне.

Мы с Аней стали, как сестры. Раз наши детки служили вместе, то и мы не должны дружбу терять. Так трудно нам с ней без них.

Когда я узнала, что Туркин жив остался, я сразу поехала к нему. Но он мне не показался на глаза. Так я и уехала ни с чем. Стыдно ему стало, видно, от родителей. Так я его и не видела... Теперь ему можно ездить и в Москву и далее. Он жив, а наших – нет.

Я еще одного паренька встретила, который служил с Олегом. Я попросила его, чтобы он вспомнил об Олеге, написал. И до сегодняшнего дня нету. Разве им охота на секунду присесть? Они живы, работают, гуляют, веселятся. Более им ничего не надо... Вы помогли бы, чтобы была память о сыночке. А то четыре года никто его не вспоминает, кроме мамы родной. Он был у меня самый ласковый из всех детей. Сейчас пишу, а он в глазах у меня стоит.

Сначала, когда его хоронили, на митинге выступали и говорили, что будет улица Олега Касымова, и в школе пионерский отряд его имени. И ничего нету. И даже не стали ходить к нему на могилку. Висит в школе маленькая фотография, и больше ничего нету. Заброшена школа, нет порядка в ней.

Сейчас у меня служит один сынок – Игорек. Хотя бы он вернулся домой. В ноябре ему исполнится девятнадцать лет. А потом буду отправлять в армию следующего. Но нет мне счастья. Мне еще три года работать до пятидесяти лет. Я с того года постарела и поседела. Нет у меня Олега и нет сил.

У меня сохранились записные книжки Олега. И там были адреса его друзей. Я, после его гибели, когда вошла в сознание, решила написать письма матерям по этим адресам. И вот теперь мы с ними переписываемся.

Я отправляла его служить в Уссурийск и сказала ему: слава Богу, что не в Афганистан. Но прослужил он там полтора года и написал, что готовят их в Афганистан, что едут до Чирчика, а там своим ходом – в Афган.

Я скорей в Чирчик. Увидела его. Отпустили его на пять суток. Привезла его домой повидаться со всеми. И он сказал, что неохота туда ехать.

А потом я получила письмо из Афгана. Все хорошо, писал он. И, наконец, получаю последнее письмо: «Мамочка, больше мне писем не пиши. Открыли перевал из Пакистана в Афганистан. А мы стоим всего в четырех километрах от границы. Двадцать первого апреля открылся сильный бой. Наутро я взглянул, что нет моих товарищей, бросил ручку и пошел в бой. Целую. Олег».

И более я ничего не слышала и не видела, кроме гроба. Вещи его привезли вместе с ним. Там у него были две записные книжки и часы, два моих письма, которые он не успел прочитать. Часы я подарила его другу, с которым он вместе учился в школе. Он жив, ходит ко мне и на могилку и очень скучает по Олегу.

Если дойдет мое письмо до вас, то вы ответ дайте, а я пришлю тогда записные книжки бандеролью.

Смотрю теперь на фотографию. Снялись они в Чирчике впятером. Четверо погибли, и лишь один Туркин жив остался. Но он даже не захотел показаться мне на глаза...»

После нежданной гибели Надежды Васильевны и Рустама вскоре умрет и бабушка. Она была в преклонном возрасте и давно болела. Но смерть дочери и внука окончательно подкосила ее. А накануне Рустам все приставал к ней: пойдем сфотографируемся, будет фотография на память. Никто не говорил, но все понимали, что бабушка скоро умрет и фотография останется на память Рустаму. И они сфотографировались. Но случилось так, что Рустам погиб раньше бабушки... Никто ведь не знает своей судьбы.

Надежда Васильевна выслала мне семейную фотографию. Посмотрев фотографию, я возвратил ее, зная, сколь дорога она для нее.

Я ведь не знал, что моя московская квартира будет более надежным пристанищем для этой реликвии, чем ее родной дом...

Есть у меня, Олег, и твой рисунок, тот самый, который ты прислал из Уссурийска Рустаму. Ты нарисовал тогда десантника на фоне парашютных куполов и боевых машин. С суровым, мужественным лицом, держащего натянутые стропы.

На обратной стороне ты написал: «На память Рустику от брата. Сохрани до моего приезда. Олег. 1.10.1984 год».

Рустам хранил твой рисунок сколько мог. А теперь его хранить некому, и я, видимо, передам его в музей воинов-интернационалистов, если такой будет создан и если он будет надежным пристанищем реликвий той войны, на которой вы были...

Твой старший брат Иван после землетрясения уехал на родину своей жены Лиды, куда-то, кажется, в Рудный. Игоря уволили из армии. А тогда он получил краткосрочный отпуск, ехал, радостный, домой, хотел заехать в Алма-Ату, к Анне Степановне. Но уже в поезде прочитал в газетах о землетрясении и заспешил, встревоженный, домой, еще не зная, что его там ждет.

Так от вашей большой семьи скоро остались только Рано и Игорь...

Мне довелось потом прочитать письмо Рано к Анне Степановне Тарасовой: «Тетя Аня, села писать, а сама не могу. Плачу, как вспомню, сердце просто разрывается. Не могу, не могу поверить, что мамочки моей и Рустама больше нет, нет, нет...

Остались мы теперь с Игорем одни. Он уже приехал домой. Бабушку похоронили на русском кладбище, а не рядом с Олегом. Она ведь русская. Поставили оградку, столик и скамейку.

Мы вам всегда будем писать, только вы нас, тетя Аня, пожалуйста, не забывайте.

Никогда не думала, что так может случиться. Как же трудно жить...

Мамочку и Рустамчика так и не нашли. Мы даже не знаем, где они лежат. Нашли всего лишь одну доярку...

Третьего марта будет сорок дней, как они погибли. Ну почему наша семья такая несчастливая... Мама ведь в марте собиралась ехать на курорт. Уже и путевку взяла. А Рустамчик так ждал своего дня рождения! Мама обещала купить ему часы. Он так ждал. Ведь совсем еще маленький – двенадцать лет. Только жить начал. Ну почему они не проспали тогда на ту дойку?!»

Словно какой-то безжалостный рок висел над его судьбой. Словно ему выпало искупать чьи-то грехи. Возвратись он из Афгана живым, не ждала ли его смерть дома от слепой, стихийной силы? Как знать...

Не думал я, пускаясь в свой поиск, что печаль моя будет не только о павших солдатах, но и о других, до того незнакомых мне людях. Не забыть мне теперь уже никогда, Рано, твоей фразы, твоего плача: «Ну почему они не проспали тогда...»

Промелькнула Шарора в газетах и в нашем сознании малой искрой и, кажется, погасла. А там еще живут в палатках и вагончиках и долго еще будут жить так. И никакими пожертвованиями не восстановить потери и не излечить боль души.

Но что самое удивительное и непостижимое, о чем сообщалось в газетах: ученые, оказывается, предвидели это несчастье. Более десяти лет назад занесли его на свои карты прогнозов. И все произошло именно так, как они думали, Неужто и это не говорит нам о том, что наука без души и сердца бессмысленна... Ученые бесстрастно, и, видимо, опять точно сделали новый вывод, что в Шароре не исключен новый подземный удар.

А я все слышу неутихающий, раздирающий душу крик девушки Рано Касымовой из Шароры: «Ну почему они тогда не проспали...»

Пока пишу эту повесть, пока собираю свою роту, ко мне приходит один и тот же, повторяющийся сон. Даже не сон, ибо не различить в нем каких-то четких картин – но чувство, ощущение: словно я где-то в горах, почему-то без оружия. Надвигается какая-то опасность. Какая – и сам не пойму. Но я беспомощен перед ней. Мечусь отчаянно в поисках спасения. И не находя его, просыпаюсь в страхе и слезах...

Что-то случилось в этом мире, видать, недоброе. Может быть, вооруженные люди, убивавшие друг друга, нарушили какие-то извечные, пока неведомые нам, законы бытия. И когда отговорило своим жестоким языком оружие, на них обрушились новые беды. Словно эхо взрывов и выстрелов, дойдя до каких-то невидимых небесных сводов, возвратилось назад возмездием. И тогда произошли землетрясения. И на земле, разрушая плоды их труда, и в душах, перепутывая понятия о добре и зле, без представлений о которых человек не может жить нормально. Но люди, занятые своими земными заботами, не заметили этой связи. Они по обыкновению своему подумали, что это просто стихийное бедствие, а не неотвратимое возмездие, сниспавшее со сводов нарушенного ими миропорядка.

В Таджикистане уже постоянно происходят землетрясения по мере того, как там разгорается новая война, точнее, продолжается все та же. Но об этой войне, еще более коварной и жестокой, надо бы писать уже новую повесть. Но повестей, видать, не будет, ибо теперь они не нужны и невозможны. С людьми произошло что-то невероятное, они перестали удивляться, пугаться человеческой смерти. То ли уже привыкли к постоянным смертям, то ли в душах свершилось нечто, чему еще нет названия. После ужасных военных событий в Таджикистане, гибели двенадцатой пограничной заставы, после кровавых октябрьских 1993 года событий в Москве это подтвердилось уже окончательно. По Божьему ли попущению, по чьему-то ли лукавому умыслу, но это уже свершившийся факт. В душах и обществе убраны какие-то препоны, позволявшие людям удерживаться в пределах своей человеческой природы. А это гораздо опаснее каких бы то ни было политических хитростей, и труднопоправимо, если поправимо вообще. Теперь уже ничто не сдерживало разорения жизни, расползания горя человеческого по земле, которое уже не вместить ни в какую душу. А без этого врата бедам остаются открытыми.

Зачем брожу я по земле, усеваемой все новыми и новыми молодыми могилами? Что ищу у этих холмиков? И почему все пути мои приводят к ним?.. Не потому ли, что здесь заканчивается земная жизнь человека, здесь и только здесь проясняется ее смысл, ее сокровенное значение, ее неведомая тайна? Остановись, человече, у этих холмиков. Куда ты торопишься? Какие такие неотложные дела и заботы тебя полонили так, что за ними ты уже не замечаешь белого света? Или ты не знаешь о быстротечности и конечности своего бытия? Или душа твоя уже ослепла и не способна заметить, увидеть, как некая диковинная белая птица материнского плача витает, неистово бьет крылами над этими холмиками: «Приду на могилу и спрашиваю, и спрашиваю у него: «За какие грехи ты заставляешь меня оставаться здесь? Ведь в моем теле, истерзанном болью и тоской о тебе, нет здорового кусочка. Дай возможность бесследно исчезнуть из этого позорного и грязного мира. Молчит! Может, и нет его в этой земле...»

Кто и как теперь расформирует эту роту?.. Нет такой силы и никаким земным приказам она уже неподвластна. Каждая судьба слита с ее общей участью. Она и есть теперь та духовная застава, спасающая меня. Спасает надежнее всякого оружия, ибо ей не нужно уже оружие железное.




 

Категория: Слово о Мараварской роте. Неоконченная повесть (избранное). Ткаченко П.И. |

Просмотров: 7
Всего комментариев: 0
Имя *:
Email *:
Код *:

"Сохраните только память о нас, и мы ничего не потеряем, уйдя из жизни…”







Поиск

Форма входа

Статистика


Онлайн всего: 1
Гостей: 1
Пользователей: 0

Copyright MyCorp © 2018 |